Оскар Яковлевич Рабин (1928-2018) — российский и французский художник, один из основателей неофициальной художественной группы «Лианозово». Организатор всемирно известной «Бульдозерной выставки» (1974). Кавалер ордена Российской академии художеств «За служение искусству» (2013). Ниже размещен фрагмент из книги воспоминаний Оскара Рабина "Три жизни" (1986).

ОДИН В МОСКВЕ ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ
Пока жива была мать, я постоянно чувствовал ее внимание и скрытую ласку. После ее смерти до меня никому не было дела. Тетки болели. Одну из них вскоре разбил паралич, двоюродную сестру насмерть сбило грузовиком. Целый день я лежал один под грудой одеял в промороженной комнате и думал только о том, чтобы поскорее наступило утро, когда я пойду в магазин и отоварю свои четыреста граммов черного хлеба. Об этом вязком маленьком кусочке я думал непрестанно и заранее представлял, как положу его на язык, как буду жевать. Ощущал его кисловатый приятный вкус. Иногда я даже не успевал донести свой паек до дома — проглатывал по дороге.
Порой пытался рисовать или читать. Дни шли за днями, жизнь казалась нереальной и призрачной, но было у меня тогда чувство, которое никогда потом больше не повторялось — чувство абсолютной, ничем не ограниченной свободы. Я никому не был нужен, но и меня никто ни о чем не просил, и я ни перед кем ни в чем не отчитывался. Наступило лето, я стал чаще вылезать из своей берлоги. Иногда ездил на дачу в Быково, которую много лет назад купили мои родители. Ездил всегда, конечно, зайцем. Контролеры делали вид, что ничего не замечают, чтобы не связываться с жалким заморышем, но некоторые ссаживали на ближайшей остановке. Тогда я садился на лавочку и ждал следующего поезда.
Дача слишком громкое название для дощатой, перегороженной надвое лачуги. Зато рядом находился огромный зеленый луг и лес, где на полянке можно было лежать часами и греться на солнышке. Где-то я услышал, что скоро должна открыться Третьяковка, и с нетерпением дожидался этого дня. До войны учитель рисования всем классом водил нас туда показывать наиболее известные картины. Я любил ’’Медведей” Шишкина, нравились мне пейзажи Левитана и богатыри Васнецова. Но особенно поразил меня Врубель с его девами, принцессами и демонами. Объяснения учителя почему-то раздражали, и теперь я предвкушал, как буду стоять перед любимыми картинами один и подолгу их разглядывать.
Сам я снова стал много рисовать, в основном, цветными карандашами, но все время мечтал о масляных красках. Удалось где-то достать малярные, и я рисовал ими. Однажды, шатаясь по рынку, вдруг наткнулся на дядьку, который продавал целый набор настоящих масляных красок! Не раздумывая, я тут же поменял их на только что отоваренный хлебный паек. Осенью в каком-то объявлении я прочел, что в Доме пионеров открывается живописная студия. Пошел туда. Узнал, что студией руководит Евгений Леонидович Кропивницкий и что записалось туда всего три ученика. Столько же записалось и в поэтическую секцию, которой руководил тоже Евгений Леонидович. Мог ли я тогда себе представить, что этот день станет поворотным в моей жизни? Это был человек широко образованный, любивший литературу и живопись, сам поэт и художник.
Он стал моим первым настоящим учителем и повлиял на весь дальнейший мой жизненный путь. Он очень хорошо ко мне относился, часто приглашал к себе в Долгопрудную под Москвой, где в бараке в маленькой комнатке жили его жена Ольга Ананьевна и дочь Валя. Сын Лев в это время находился на фронте. Ольга Ананьевна поразила какой-то необыкновенной, в полном смысле слова ангельской добротой. Валентина, которая была на четыре года старше меня — ей в то время уже исполнилось восемнадцать — не замечала тощего невзрачного парнишку, которого отец привозил в дом. Евгений Леонидович показывал коллекцию репродукций западных художников, которой очень гордился, до этого я ничего подобного не видел, и нередко читал мне свои стихи. Вместе со мной у него дома часто бывал его ученик из поэтической секции - Генрих Сапгир, ставший позже известным поэтом. Мы с Генрихом подружились.
У Кропивницкого была особая манера преподавания: он ставил перед нами натюрморт — яблоко на скатерти, кувшин или чашку — говорил: ’ ’Рисуйте!” Потом поправлял, щадя по возможности, наши шедевры и начинал увлеченно рассказывать об истории искусства, о французской живописи, об импрессионистах. Одновременно показывал репродукции картин. В ту пору властям было не до живописи, поэтому на импровизации Евгения Леонидовича никто не обращал никакого внимания. По правде сказать, я не всегда хорошо понимал суть того, о чем рассказывал учитель. Но стоило Евгению Леонидовичу развернуть перед нами репродукции, как я быстро схватывал объяснения и прочно запоминал. Некоторые примеры врезались в память на всю жизнь. Однажды мы рисовали натюрморт с апельсином. Вдруг учитель взял синюю краску и наложил на апельсин густую тень. Апельсин перестал казаться апельсином, превратился во что-то другое, зато словно ожил и как-то по-новому осветился. Мы ничего не могли понять, а Евгений Леонидович, посмеиваясь, начал объяснять особенности цветовых контрастов.
Чем дальше, тем острее я чувствовал, что не могу обходиться без живописи, для меня не было ничего прекраснее судьбы художника. Однако, рассматривая картины официальных советских художников, я совершенно неосознанно ощущал, что никогда так писать не смогу. И вовсе не потому, что они мне не нравились — я восхищался мастерством, порою откровенно завидовал - но в целом они не трогали, оставляли равнодушным. Чего-то главного для меня в них недоставало. Я чего-то пытался искать. Чего? Сам не понимал. В студии усердно рисовал натюрморты, дома упрямо копировал мастеров, однако не полностью, а с собственными вариациями. Так, скопировав левитановскую ’’Золотую осень”, я пририсовал к картине цветы и лошадей, и получилась не знакомая каждому картина, а нечто иное. Подобные вещи я никому не показывал, знал, что Евгений Леонидович будет против, но, чувствуя его правоту, продолжал упрямо делать по-своему.
Я понимал, как много значат для меня занятия в студии, однако больше не мог вынести голодного существования, и когда знакомый капельмейстер предложил взять меня с собой в армию в качестве ’’сына полка” , я согласился. Тогда подобные ’’сыновья” были в моде. Узнав, что играю на скрипке, меня определили в полковой оркестр. Вскоре полк перебросили ближе к передовым позициям, под Тулу. Однако мне, видно, не судьба была играть на скрипке. Вскоре случился пожар, и склад с музыкальными инструментами, и моя скрипка тоже, сгорели. Нас разместили в избах местных колхозников, и через несколько дней я тяжко затосковал. Начиналась старая история — ни с кем из молодых ребят нашего взвода я подружиться не смог. Как всегда, оказывался ’ ’чужаком” , отпугивал очками и общим нескладным видом. К тому же за месяцы одиночества я привык к независимости и свободе, а тут то и дело надо было подчиняться. Короче, я стал просить знакомого капельмейстера, чтобы меня отпустили, и, получив разрешение, сразу уехал в Москву.
Так бесславно закончилась моя военная карьера. В Москве удалось устроиться подсобным рабочим в гараже. Там бы, казалось, я мог получить профессию, научиться водить машину, прилично зарабатывать. Но ничего этого не произошло. Сам я по застенчивости, как всегда, ни во что не вмешивался и ни о чем не просил, а шоферам было выгодно держать меня в качестве мальчика на побегушках — протирать в кабинах стекла, подметать пол. Так ничему и не научившись, я из гаража ушел. Война продолжалась, но половина оккупированных немцами районов была уже освобождена. Вскоре освободали и Латвию. А через некоторое время я получил от маминой сестры тети Терезы письмо, в котором она приглашала меня к себе под Ригу, где она жила.
Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy
- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

ОДИН В МОСКВЕ ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ
Пока жива была мать, я постоянно чувствовал ее внимание и скрытую ласку. После ее смерти до меня никому не было дела. Тетки болели. Одну из них вскоре разбил паралич, двоюродную сестру насмерть сбило грузовиком. Целый день я лежал один под грудой одеял в промороженной комнате и думал только о том, чтобы поскорее наступило утро, когда я пойду в магазин и отоварю свои четыреста граммов черного хлеба. Об этом вязком маленьком кусочке я думал непрестанно и заранее представлял, как положу его на язык, как буду жевать. Ощущал его кисловатый приятный вкус. Иногда я даже не успевал донести свой паек до дома — проглатывал по дороге.
Порой пытался рисовать или читать. Дни шли за днями, жизнь казалась нереальной и призрачной, но было у меня тогда чувство, которое никогда потом больше не повторялось — чувство абсолютной, ничем не ограниченной свободы. Я никому не был нужен, но и меня никто ни о чем не просил, и я ни перед кем ни в чем не отчитывался. Наступило лето, я стал чаще вылезать из своей берлоги. Иногда ездил на дачу в Быково, которую много лет назад купили мои родители. Ездил всегда, конечно, зайцем. Контролеры делали вид, что ничего не замечают, чтобы не связываться с жалким заморышем, но некоторые ссаживали на ближайшей остановке. Тогда я садился на лавочку и ждал следующего поезда.
Дача слишком громкое название для дощатой, перегороженной надвое лачуги. Зато рядом находился огромный зеленый луг и лес, где на полянке можно было лежать часами и греться на солнышке. Где-то я услышал, что скоро должна открыться Третьяковка, и с нетерпением дожидался этого дня. До войны учитель рисования всем классом водил нас туда показывать наиболее известные картины. Я любил ’’Медведей” Шишкина, нравились мне пейзажи Левитана и богатыри Васнецова. Но особенно поразил меня Врубель с его девами, принцессами и демонами. Объяснения учителя почему-то раздражали, и теперь я предвкушал, как буду стоять перед любимыми картинами один и подолгу их разглядывать.
Сам я снова стал много рисовать, в основном, цветными карандашами, но все время мечтал о масляных красках. Удалось где-то достать малярные, и я рисовал ими. Однажды, шатаясь по рынку, вдруг наткнулся на дядьку, который продавал целый набор настоящих масляных красок! Не раздумывая, я тут же поменял их на только что отоваренный хлебный паек. Осенью в каком-то объявлении я прочел, что в Доме пионеров открывается живописная студия. Пошел туда. Узнал, что студией руководит Евгений Леонидович Кропивницкий и что записалось туда всего три ученика. Столько же записалось и в поэтическую секцию, которой руководил тоже Евгений Леонидович. Мог ли я тогда себе представить, что этот день станет поворотным в моей жизни? Это был человек широко образованный, любивший литературу и живопись, сам поэт и художник.
Он стал моим первым настоящим учителем и повлиял на весь дальнейший мой жизненный путь. Он очень хорошо ко мне относился, часто приглашал к себе в Долгопрудную под Москвой, где в бараке в маленькой комнатке жили его жена Ольга Ананьевна и дочь Валя. Сын Лев в это время находился на фронте. Ольга Ананьевна поразила какой-то необыкновенной, в полном смысле слова ангельской добротой. Валентина, которая была на четыре года старше меня — ей в то время уже исполнилось восемнадцать — не замечала тощего невзрачного парнишку, которого отец привозил в дом. Евгений Леонидович показывал коллекцию репродукций западных художников, которой очень гордился, до этого я ничего подобного не видел, и нередко читал мне свои стихи. Вместе со мной у него дома часто бывал его ученик из поэтической секции - Генрих Сапгир, ставший позже известным поэтом. Мы с Генрихом подружились.
У Кропивницкого была особая манера преподавания: он ставил перед нами натюрморт — яблоко на скатерти, кувшин или чашку — говорил: ’ ’Рисуйте!” Потом поправлял, щадя по возможности, наши шедевры и начинал увлеченно рассказывать об истории искусства, о французской живописи, об импрессионистах. Одновременно показывал репродукции картин. В ту пору властям было не до живописи, поэтому на импровизации Евгения Леонидовича никто не обращал никакого внимания. По правде сказать, я не всегда хорошо понимал суть того, о чем рассказывал учитель. Но стоило Евгению Леонидовичу развернуть перед нами репродукции, как я быстро схватывал объяснения и прочно запоминал. Некоторые примеры врезались в память на всю жизнь. Однажды мы рисовали натюрморт с апельсином. Вдруг учитель взял синюю краску и наложил на апельсин густую тень. Апельсин перестал казаться апельсином, превратился во что-то другое, зато словно ожил и как-то по-новому осветился. Мы ничего не могли понять, а Евгений Леонидович, посмеиваясь, начал объяснять особенности цветовых контрастов.
Чем дальше, тем острее я чувствовал, что не могу обходиться без живописи, для меня не было ничего прекраснее судьбы художника. Однако, рассматривая картины официальных советских художников, я совершенно неосознанно ощущал, что никогда так писать не смогу. И вовсе не потому, что они мне не нравились — я восхищался мастерством, порою откровенно завидовал - но в целом они не трогали, оставляли равнодушным. Чего-то главного для меня в них недоставало. Я чего-то пытался искать. Чего? Сам не понимал. В студии усердно рисовал натюрморты, дома упрямо копировал мастеров, однако не полностью, а с собственными вариациями. Так, скопировав левитановскую ’’Золотую осень”, я пририсовал к картине цветы и лошадей, и получилась не знакомая каждому картина, а нечто иное. Подобные вещи я никому не показывал, знал, что Евгений Леонидович будет против, но, чувствуя его правоту, продолжал упрямо делать по-своему.
Я понимал, как много значат для меня занятия в студии, однако больше не мог вынести голодного существования, и когда знакомый капельмейстер предложил взять меня с собой в армию в качестве ’’сына полка” , я согласился. Тогда подобные ’’сыновья” были в моде. Узнав, что играю на скрипке, меня определили в полковой оркестр. Вскоре полк перебросили ближе к передовым позициям, под Тулу. Однако мне, видно, не судьба была играть на скрипке. Вскоре случился пожар, и склад с музыкальными инструментами, и моя скрипка тоже, сгорели. Нас разместили в избах местных колхозников, и через несколько дней я тяжко затосковал. Начиналась старая история — ни с кем из молодых ребят нашего взвода я подружиться не смог. Как всегда, оказывался ’ ’чужаком” , отпугивал очками и общим нескладным видом. К тому же за месяцы одиночества я привык к независимости и свободе, а тут то и дело надо было подчиняться. Короче, я стал просить знакомого капельмейстера, чтобы меня отпустили, и, получив разрешение, сразу уехал в Москву.
Так бесславно закончилась моя военная карьера. В Москве удалось устроиться подсобным рабочим в гараже. Там бы, казалось, я мог получить профессию, научиться водить машину, прилично зарабатывать. Но ничего этого не произошло. Сам я по застенчивости, как всегда, ни во что не вмешивался и ни о чем не просил, а шоферам было выгодно держать меня в качестве мальчика на побегушках — протирать в кабинах стекла, подметать пол. Так ничему и не научившись, я из гаража ушел. Война продолжалась, но половина оккупированных немцами районов была уже освобождена. Вскоре освободали и Латвию. А через некоторое время я получил от маминой сестры тети Терезы письмо, в котором она приглашала меня к себе под Ригу, где она жила.
Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy
- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky