Академик РАН Сергей Аверинцев (1937-2004) о митрополите Антонии (Блуме) Сурожском (1914-2003). Текст приводится по изданию: "Континент", 1996. №87.

ПО ТУ СТОРОНУ «ТРАДИЦИОНАЛИЗМА» И «ЛИБЕРАЛИЗМА». О НОВЫХ ПУБЛИКАЦИЯХ БЕСЕД И ПРОПОВЕДЕЙ МИТРОПОЛИТА АНТОНИЯ БЛУМА
Давно уж это было — а никогда не забуду, как первый раз в жизни стоял на литургии, которую служил в одном из московских храмов улучивший возможность приехать Владыка Антоний. Не буду говорить, что мы чувствовали во время проповеди: он говорил, глядя нам прямо в глаза, его речь шла так же прямо в сердце, каждое слово было живым и до краев, до тяжести, до переизбытка полно смыслом... Скажу о другом: когда литургия кончилась, он стоял с крестом и оглядывал отдельно — совсем отдельно! — каждого из нас, подходивших приложиться к кресту: так, как если бы каждый был единственным, единственным в храме, единственным во всем мире. (А набилось нас в храм, естественно, несколько сотен, и к кресту подходили все, и он стоял с крестом до самого конца и смотрел, смотрел без устали.) И этот сосредоточенный взгляд одновременно принимал каждого из нас в очень тесное, близкое, очень реальное общение, — и был прямо-таки пронзительно строг, требователен, взыскателен. Выдержать его было нелегко.
Мне вспоминается этот взгляд, когда я читаю, например, в его толковании Молитвы Господней («Человек перед Богом», с. 206): «Отец — это тот, кто /.../ воспитывает строгим требованием безграничной любви, кто ни на какие компромиссы не готов идти и требует от нас, чтобы мы были тем, к чему призваны, кто не удовлетворяется ничем в нас, что ниже нашего достоинства». Кто умеет так поглядеть, а после так вести беседу о проблемах, которые мы, безжалостно отнимавшие у него каждую свободную минутку, несли к нему, тот имеет право говорить о грозной взыскательности неустающей любви: это не красноречие — он знает о чем говорит. Любовь, открытость — но без замазывания острых углов. Требовательность — но обращенная к сердцу.
...В наше время, как в любое, но только острее, чем в любое, все идет и не может окончиться внутрихристианский спор: между ревнителями традиционализма и старателями христианства «либерального» и «прогрессивного». Первые за милую душу направо и налево анафемствуют, вторые, напротив, уговаривают нас, как эдакие психотерапевты, избегать каких-либо «травматических» мыслей о взыскательности Божьей, о жертве, о послушании. Первые ставят ка место Отца Небесного образ верховного надсмотрщика и карателя, поддавливающего на букве древних постановлений, вторые — образ доброго дяди, который во время непродолжительных визитов дарит деткам сладости и не требует с них ровно ничего, да и своим присутствием их не слишком отягощает.
На жаргоне наших современников первые — «репрессивны», вторые — «пермиссивны». Первым хочется, чтобы христианство не уступало идеологиям века в жесткости, в неуступчивости, в отказе считаться с личным бытием человека, и по возможности еще их превзошло, чем и доказало бы свое над ними превосходство; вторые ничем так не озадачены, как стремлением приручить Бога, сделать Его таким удобным для «плоти и крови» в нас, таким «своим» для мира сего, таким нестрашным, каким Он заведомо быть не может. «Либерализм» произвел свое имя от слова libertas — «свобода»; но великое достоинство свободы он низвел до «пермиссивности», до вседозволенности, которая не шире, чем настоящая свобода, но, напротив, несравнимо меньше. Не сыновнее достоинство, а так, всего-навсего безотцовщина. Но ведь и у первых — не столько отчий дом, безошибочно отыскиваемый сердцем блудного сына, сколько единственно правильная дверь «той» конфессии, да еще и юрисдикции, которую надо среди других дверей длинного коридора угадать, словно в какой- то страшной лотерее. Открыл не ту дверь — и падаешь в бездну. (Никогда не забуду разговора с одним молодым ревнителем из интеллигентов, который с чувством глубокого удовлетворения отправив по очереди все категории инославных гореть в геенну, тотчас же затем не без надрыва сознался, что не уверен, вправду ли Русская Православная Церковь — та? Не у старообрядцев ли — та? И если да, то у какого толка?)
Крайности, говорят, сходятся. У сторон, о споре которых идет речь, вправду неожиданно встречается нечто общее. Первые часто говорят нам: мы должны стоять на незыблемых антиэкуменических позициях, чтобы спасти русскую державность от тлетворных веяний Запада. От вторых мы не реже слышим: надо незамедлительно стереть все грани между конфессиями, пожалуй, и между религиями, а по существу, и между верующими и неверующими, чтобы способствовать миру во всем мире. В обоих случаях — чтобы: вера как подручный инструмент. О первых сказано: «И вам, законникам, горе, что налагаете на людей бремена неудобоносимые» (Евангелие от Луки 11, 46). Вторым сказано: «Широки врата и просторен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими» (Евангелие от Матфея 7, 13).
Разумеется, я позволяю себе описывать обе тенденции, какими они предстают в логическом пределе. По счастью, на плоскости эмпирической они сравнительно редко появляются в химически чистом виде*. Гораздо чаще перед нами компромиссные, эклектические варианты — немножко того, немножко другого. В конце концов, для того, чтобы стать настоящим оголтелым фанатиком или безоглядным поборником упразднения всех основ, нужна ни с чем не считающаяся решимость, какая встречается не у всех. Так что компромисс являет здесь собою наименьшее зло — хотя бы без смертоубийственных крайностей. А сердце все-таки не радо, оно хочет не наименьшего зла, а блага: такой строгости, в которой не было бы ни грана беалюбости, и такой свободы, в которой не было бы ни грана потакательства. Такой веры, которая вовсе не была бы идеологией, — ни «правой», ни «левой», вообще никакой.
Слава Богу, сердце находит свое. Врата адовы не одолели и не одолеют Церковь. Многим из нас есть что рассказать о пастырях, которых посылал и посылает нам Господь. Идеал взыскательной любви, идеал Православия, верного своей сущности, убедительно осуществляем разными, подчас известными миру, подчас вовсе безвестными священниками. Они могут мало в чем походить или совсем ни в чем, кроме самого главного, не походить друг на друга. Но общим для всех нас — для целого ряда поколений ныне живущих русских людей — символом аутентичного, чистого Христова Благовестил, не совместимого ни с фарисейством, ни с приноравливанием к духу времени, стал, как, пожалуй, никто другой, он: Владыка Антоний. Его духовного присутствия в сумеречной атмосфере позднесоветских десятилетий — я имею в виду, конечно, приезды в Россию, проповеди, беседы, но и чтение его проповедей в самиздатовских списках, и просто знание, что он есть на свете, — не смогло бы заменить ничто иное. (Пусть другие рассказывают, что означали его труды для Православия в Англии; мне случалось молиться в лондонском соборе на Эннисмор Гардене, а однажды исповедоваться чудному православному священнику, чистокровному англичанину, и все это было для меня переживанием очень радостным, но, в конце концов, я бывал там путником, и свидетельствовать мне пристало не о лондонских, а о московских материях.)
Нам, сроду привыкшим к тяготам, но ведь, увы, и к удобствам, к душевному комфорту несвободы, Владыка своим словом и всей своей сутью напоминал, что мы, по слову Апостола Павла, призваны к свободе (Послание к галатам 5, 13). Свобода требовательна, в ней, согласно тому же новозаветному тексту, должно стоять (5, 1) — да, тут не рассядешься, не разляжешься, тут можно только стоять и выстоять, употребляя все свои силы. Для Владыки это какая-то центральная тема, (Помню, как я кинулся к нему с какими-то своими «постсоветскими» проблемами — и получил в ответ строго сказанное: «Учитесь свободе!» И его взгляд* И больше слов не требовалось.)
Кроме всего прочего, он напоминает нам, что христианская праведность призвана-то, конечно, быть больше языческого героизма — но какой позор, когда она куда меньше! И языческий героизм он умеет видеть абсолютно всерьез, не умаляя его масштаба, не принижая его фарисейскими рацеями, понимая его не извне — изнутри. С каким сочувствием говорит он, например, о суровом этосе научного эксперимента, больше того, о «героическом сомнении»! («О встрече», с. 150; а на следующей странице выясняется, что христианин должен не останавливаться перед сомнением, а идти в своем сомнении глубже, чем чада века сего.) Это уже довольно поразительно. Но еще труднее, может быть, видеть героизм в его ложно-направленном проявлении. Снова и снова возвращается Владыка к рассказу об умиравшем на его глазах немце, солдате Второй мировой войны. «Что скажешь человеку, который вот-вот умрет ? Я положил руку на плечо и спрашиваю: Очень страдаешь? Он на меня посмотрел умирающим взором и сказал: Я не чувствую страдания — мы же вас побеждаем...» (Человек перед Богом, с. 226).
Да, в первой половине идущего нынче к своему концу века колоссальные возможности героизма были расточаемы понапрасну, попусту, в прорву, на службе чудовищных идеологий и чудовищных режимов; но если бы в человеческой душе не было этой способности — забыть о себе, — то ведь и сопротивление этим же режимам тоже не было возможно. Сопротивление, в котором будущий Владыка участвовал самым конкретным образом. И не было бы возможно то «воинское» служение в духе, о котором говорят Послания апостола Павла. Давно сказано, что христианская душа — воин; а как эти батальные метафоры понимать? Владыка отвечает на вопрос с силой, как говорят о выношенном в душе и до крови выстраданном: «...Воин не укрывается за своим начальником, за своим царем; он идет вперед отдавать свою жизнь, истощать, может быть, до конца свои силы в служении» («Человек перед Богом», с. 168). Тут каждому слову можно верить.
В Митрополите Антонии остро ощущается масштаб того мира, из которого он пришел к нам: героической поры первой русской эмиграции. Люди, которые не привыкли жалеть себя. «Не то, что нынешнее племя»... Мы, может быть, — дай-то Бог — стали опытней (посмотрим, как наша опытность покажет себя на ближайшем крутом повороте); но мы определенно сделались меньше, мельче. То, что Владыка рассказывает о страшной суровости к себе своего отца, читается, как эпическая повесть из века исполинов. Героическая порода, у которой в крови невозможность того, что англичане называют self-pity — раскиснуть при взгляде на свои невзгоды. Дело не в том, как много болезненного было в ранних судьбах тогдашнего Андрея Блума, а в том, как это принималось. «Ну, били, били, в общем, не убили!» («О встрече», с. 24). «Ну, в общем, выжил...» (там же, с. 41).
История души, которую составляют рассказы Владыки о себе без записок и рассеянные по его беседам автобиографические признания — это повесть о том, как эта внутренняя дисциплина, сохраняя верность себе, преображается в деле христианского подвига. Но надо же еще и суметь выразить такой сюжет в слове, сообразном предмету. Под конец совершенно необходимо помянуть труды Елены Львовны Майданович. Без нее и ее сестры, Татьяны Львовны, из году в год, из десятилетия в десятилетие записывавших проповеди и беседы Владыки и после прилежно считывавших записи, мы не имели бы множества драгоценных текстов. А теперь Елена Львовна готовит эти тексты к печати — низкий ей поклон.
Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy
- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

ПО ТУ СТОРОНУ «ТРАДИЦИОНАЛИЗМА» И «ЛИБЕРАЛИЗМА». О НОВЫХ ПУБЛИКАЦИЯХ БЕСЕД И ПРОПОВЕДЕЙ МИТРОПОЛИТА АНТОНИЯ БЛУМА
Давно уж это было — а никогда не забуду, как первый раз в жизни стоял на литургии, которую служил в одном из московских храмов улучивший возможность приехать Владыка Антоний. Не буду говорить, что мы чувствовали во время проповеди: он говорил, глядя нам прямо в глаза, его речь шла так же прямо в сердце, каждое слово было живым и до краев, до тяжести, до переизбытка полно смыслом... Скажу о другом: когда литургия кончилась, он стоял с крестом и оглядывал отдельно — совсем отдельно! — каждого из нас, подходивших приложиться к кресту: так, как если бы каждый был единственным, единственным в храме, единственным во всем мире. (А набилось нас в храм, естественно, несколько сотен, и к кресту подходили все, и он стоял с крестом до самого конца и смотрел, смотрел без устали.) И этот сосредоточенный взгляд одновременно принимал каждого из нас в очень тесное, близкое, очень реальное общение, — и был прямо-таки пронзительно строг, требователен, взыскателен. Выдержать его было нелегко.
Мне вспоминается этот взгляд, когда я читаю, например, в его толковании Молитвы Господней («Человек перед Богом», с. 206): «Отец — это тот, кто /.../ воспитывает строгим требованием безграничной любви, кто ни на какие компромиссы не готов идти и требует от нас, чтобы мы были тем, к чему призваны, кто не удовлетворяется ничем в нас, что ниже нашего достоинства». Кто умеет так поглядеть, а после так вести беседу о проблемах, которые мы, безжалостно отнимавшие у него каждую свободную минутку, несли к нему, тот имеет право говорить о грозной взыскательности неустающей любви: это не красноречие — он знает о чем говорит. Любовь, открытость — но без замазывания острых углов. Требовательность — но обращенная к сердцу.
...В наше время, как в любое, но только острее, чем в любое, все идет и не может окончиться внутрихристианский спор: между ревнителями традиционализма и старателями христианства «либерального» и «прогрессивного». Первые за милую душу направо и налево анафемствуют, вторые, напротив, уговаривают нас, как эдакие психотерапевты, избегать каких-либо «травматических» мыслей о взыскательности Божьей, о жертве, о послушании. Первые ставят ка место Отца Небесного образ верховного надсмотрщика и карателя, поддавливающего на букве древних постановлений, вторые — образ доброго дяди, который во время непродолжительных визитов дарит деткам сладости и не требует с них ровно ничего, да и своим присутствием их не слишком отягощает.
На жаргоне наших современников первые — «репрессивны», вторые — «пермиссивны». Первым хочется, чтобы христианство не уступало идеологиям века в жесткости, в неуступчивости, в отказе считаться с личным бытием человека, и по возможности еще их превзошло, чем и доказало бы свое над ними превосходство; вторые ничем так не озадачены, как стремлением приручить Бога, сделать Его таким удобным для «плоти и крови» в нас, таким «своим» для мира сего, таким нестрашным, каким Он заведомо быть не может. «Либерализм» произвел свое имя от слова libertas — «свобода»; но великое достоинство свободы он низвел до «пермиссивности», до вседозволенности, которая не шире, чем настоящая свобода, но, напротив, несравнимо меньше. Не сыновнее достоинство, а так, всего-навсего безотцовщина. Но ведь и у первых — не столько отчий дом, безошибочно отыскиваемый сердцем блудного сына, сколько единственно правильная дверь «той» конфессии, да еще и юрисдикции, которую надо среди других дверей длинного коридора угадать, словно в какой- то страшной лотерее. Открыл не ту дверь — и падаешь в бездну. (Никогда не забуду разговора с одним молодым ревнителем из интеллигентов, который с чувством глубокого удовлетворения отправив по очереди все категории инославных гореть в геенну, тотчас же затем не без надрыва сознался, что не уверен, вправду ли Русская Православная Церковь — та? Не у старообрядцев ли — та? И если да, то у какого толка?)
Крайности, говорят, сходятся. У сторон, о споре которых идет речь, вправду неожиданно встречается нечто общее. Первые часто говорят нам: мы должны стоять на незыблемых антиэкуменических позициях, чтобы спасти русскую державность от тлетворных веяний Запада. От вторых мы не реже слышим: надо незамедлительно стереть все грани между конфессиями, пожалуй, и между религиями, а по существу, и между верующими и неверующими, чтобы способствовать миру во всем мире. В обоих случаях — чтобы: вера как подручный инструмент. О первых сказано: «И вам, законникам, горе, что налагаете на людей бремена неудобоносимые» (Евангелие от Луки 11, 46). Вторым сказано: «Широки врата и просторен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими» (Евангелие от Матфея 7, 13).
Разумеется, я позволяю себе описывать обе тенденции, какими они предстают в логическом пределе. По счастью, на плоскости эмпирической они сравнительно редко появляются в химически чистом виде*. Гораздо чаще перед нами компромиссные, эклектические варианты — немножко того, немножко другого. В конце концов, для того, чтобы стать настоящим оголтелым фанатиком или безоглядным поборником упразднения всех основ, нужна ни с чем не считающаяся решимость, какая встречается не у всех. Так что компромисс являет здесь собою наименьшее зло — хотя бы без смертоубийственных крайностей. А сердце все-таки не радо, оно хочет не наименьшего зла, а блага: такой строгости, в которой не было бы ни грана беалюбости, и такой свободы, в которой не было бы ни грана потакательства. Такой веры, которая вовсе не была бы идеологией, — ни «правой», ни «левой», вообще никакой.
Слава Богу, сердце находит свое. Врата адовы не одолели и не одолеют Церковь. Многим из нас есть что рассказать о пастырях, которых посылал и посылает нам Господь. Идеал взыскательной любви, идеал Православия, верного своей сущности, убедительно осуществляем разными, подчас известными миру, подчас вовсе безвестными священниками. Они могут мало в чем походить или совсем ни в чем, кроме самого главного, не походить друг на друга. Но общим для всех нас — для целого ряда поколений ныне живущих русских людей — символом аутентичного, чистого Христова Благовестил, не совместимого ни с фарисейством, ни с приноравливанием к духу времени, стал, как, пожалуй, никто другой, он: Владыка Антоний. Его духовного присутствия в сумеречной атмосфере позднесоветских десятилетий — я имею в виду, конечно, приезды в Россию, проповеди, беседы, но и чтение его проповедей в самиздатовских списках, и просто знание, что он есть на свете, — не смогло бы заменить ничто иное. (Пусть другие рассказывают, что означали его труды для Православия в Англии; мне случалось молиться в лондонском соборе на Эннисмор Гардене, а однажды исповедоваться чудному православному священнику, чистокровному англичанину, и все это было для меня переживанием очень радостным, но, в конце концов, я бывал там путником, и свидетельствовать мне пристало не о лондонских, а о московских материях.)
Нам, сроду привыкшим к тяготам, но ведь, увы, и к удобствам, к душевному комфорту несвободы, Владыка своим словом и всей своей сутью напоминал, что мы, по слову Апостола Павла, призваны к свободе (Послание к галатам 5, 13). Свобода требовательна, в ней, согласно тому же новозаветному тексту, должно стоять (5, 1) — да, тут не рассядешься, не разляжешься, тут можно только стоять и выстоять, употребляя все свои силы. Для Владыки это какая-то центральная тема, (Помню, как я кинулся к нему с какими-то своими «постсоветскими» проблемами — и получил в ответ строго сказанное: «Учитесь свободе!» И его взгляд* И больше слов не требовалось.)
Кроме всего прочего, он напоминает нам, что христианская праведность призвана-то, конечно, быть больше языческого героизма — но какой позор, когда она куда меньше! И языческий героизм он умеет видеть абсолютно всерьез, не умаляя его масштаба, не принижая его фарисейскими рацеями, понимая его не извне — изнутри. С каким сочувствием говорит он, например, о суровом этосе научного эксперимента, больше того, о «героическом сомнении»! («О встрече», с. 150; а на следующей странице выясняется, что христианин должен не останавливаться перед сомнением, а идти в своем сомнении глубже, чем чада века сего.) Это уже довольно поразительно. Но еще труднее, может быть, видеть героизм в его ложно-направленном проявлении. Снова и снова возвращается Владыка к рассказу об умиравшем на его глазах немце, солдате Второй мировой войны. «Что скажешь человеку, который вот-вот умрет ? Я положил руку на плечо и спрашиваю: Очень страдаешь? Он на меня посмотрел умирающим взором и сказал: Я не чувствую страдания — мы же вас побеждаем...» (Человек перед Богом, с. 226).
Да, в первой половине идущего нынче к своему концу века колоссальные возможности героизма были расточаемы понапрасну, попусту, в прорву, на службе чудовищных идеологий и чудовищных режимов; но если бы в человеческой душе не было этой способности — забыть о себе, — то ведь и сопротивление этим же режимам тоже не было возможно. Сопротивление, в котором будущий Владыка участвовал самым конкретным образом. И не было бы возможно то «воинское» служение в духе, о котором говорят Послания апостола Павла. Давно сказано, что христианская душа — воин; а как эти батальные метафоры понимать? Владыка отвечает на вопрос с силой, как говорят о выношенном в душе и до крови выстраданном: «...Воин не укрывается за своим начальником, за своим царем; он идет вперед отдавать свою жизнь, истощать, может быть, до конца свои силы в служении» («Человек перед Богом», с. 168). Тут каждому слову можно верить.
В Митрополите Антонии остро ощущается масштаб того мира, из которого он пришел к нам: героической поры первой русской эмиграции. Люди, которые не привыкли жалеть себя. «Не то, что нынешнее племя»... Мы, может быть, — дай-то Бог — стали опытней (посмотрим, как наша опытность покажет себя на ближайшем крутом повороте); но мы определенно сделались меньше, мельче. То, что Владыка рассказывает о страшной суровости к себе своего отца, читается, как эпическая повесть из века исполинов. Героическая порода, у которой в крови невозможность того, что англичане называют self-pity — раскиснуть при взгляде на свои невзгоды. Дело не в том, как много болезненного было в ранних судьбах тогдашнего Андрея Блума, а в том, как это принималось. «Ну, били, били, в общем, не убили!» («О встрече», с. 24). «Ну, в общем, выжил...» (там же, с. 41).
История души, которую составляют рассказы Владыки о себе без записок и рассеянные по его беседам автобиографические признания — это повесть о том, как эта внутренняя дисциплина, сохраняя верность себе, преображается в деле христианского подвига. Но надо же еще и суметь выразить такой сюжет в слове, сообразном предмету. Под конец совершенно необходимо помянуть труды Елены Львовны Майданович. Без нее и ее сестры, Татьяны Львовны, из году в год, из десятилетия в десятилетие записывавших проповеди и беседы Владыки и после прилежно считывавших записи, мы не имели бы множества драгоценных текстов. А теперь Елена Львовна готовит эти тексты к печати — низкий ей поклон.
Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy
- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky