AAA
Обычный Черный

Кто не делится найденным, подобен свету в дупле секвойи (древняя индейская пословица)

версия для печатиВерсия для печати



Библиографическая запись: Общая характеристика литературного процесса 1815-1825 гг.. — Текст : электронный // Myfilology.ru – информационный филологический ресурс : [сайт]. – URL: https://myfilology.ru//russian_literature/istoriya-russkoj-literatury-xix-veka/obshhaya-xarakteristika-literaturnogo-proczessa-1815-1825-gg/ (дата обращения: 26.04.2024)

Общая характеристика литературного процесса 1815-1825 гг.

Общая характеристика литературного процесса 1815-1825 гг.

Содержание

    Восстановление мирной жизни и обострение литературно-общественной борьбы. «Страшная война на Парнасе». «Беседа любителей русского слова» (1811 – 1816 гг.) и «Арзамас» (1815 – 1817 гг.). Начало творческого пути А. С. Грибоедова, А. С. Пушкина, В. К. Кюхельбекера, А. А. Дельвига и борьба «архаистов» и «новаторов», классицистов и романтиков.

    Литературные общества и декабристское движение («Вольное общество любителей российской словесности», «Зеленая лампа»). Представления декабристов (К. Ф. Рылеев, А. А. Бестужев, Ф. Н. Глинка, В. К. Кюхельбекер) о роли писателя в обществе.

    Начало расцвета романтизма в 1815 – 1825 гг. «Элегический» и «гражданский» романтизм: общее и различное в проблематике и поэтике. Психологизм, опора на «философию двоемирия» – основные черты «элегического» романтизма. В. А. Жуковский и К. Н. Батюшков во главе «школы гармонической точности». Служение обществу, самобытность и народность – ключевые требования «гражданского» романтизма. Сочетание предромантических тенденций и просветительских традиций в эстетической программе писателей-декабристов. Ведущие жанры «элегического» и «гражданского» романтизма. Судьбы писателей-романтиков после 1825 г.

    Сосуществование и взаимопроникновение элементов «элегического» и «гражданского» романтизма в раннем творчестве А. С. Пушкина. Основные мотивы его лирики. «Южные поэмы».

    Новаторство И. А. Крылова-баснописца, А. С. Грибоедова – автора комедии «Горе от ума» – и становление реализма. Роль А. С. Пушкина в развитии реалистического искусства. «Евгений Онегин» и «Борис Годунов» – первые крупные реалистические произведения. А. С. Пушкин и литературно-общественное движение после 1825 г.

    Поэты «пушкинской плеяды». Творчество А. А. Дельвига, Е. Л. Боратынского, П. А. Вяземского, Н. М. Языкова, Д. В. Веневитинова и традиции романтизма.

    *************************************************

    Основная закономерность литературного движения 1800–1830 годов состоит в отказе от жанрового мышления и в переходе к мышлению стилями, в создании русского национального литературного языка, в возникновении и формировании романтизма и в зарождении реалистических тенденций. Оно обусловлено как историческими обстоятельствами, так и собственно литературными фактами.

    В период 1815-1825 гг. в русской литературе на основе дворянской революционности оформляется новое, революционно- романтическое течение, достигающее высшего подъема в первой половине 20-х гг. в творчестве молодого Пушкина и поэтов- декабристов. Идейно- творческое своеобразие революционного романтизма по сравнению с романтическим течением предшествующих лет, объясняющееся новыми историческим условиями, свидетельствует, что с 1815 или 1816 года русская литература вступила в новый период своего развития. Но и в этот период литература не исчерпывается революционно-романтическим течением. Продолжает существовать романтизм Жуковского и его последователей. Работой Грибоедова над комедией «Горе от ума» и Пушкина над первыми главами «Евгения Онегина» и «Борисом Годуновым» завершается процесс формирования реалистического художественного метода. Поэтому 1825 год, ознаменованный появлением в печати отдельных частей комедии Грибоедова и романа в стихах Пушкина, становится переломным для русской литературы: кончается господство романтического направления, торжествует свои первые победы русский реализм.

    Восстановление мирной жизни и обострение литературно-общественной борьбы

    Эпоха 1800—1830-х годов была насыщена крупными историческими событиями. Они оказали несомненное воздействие на развитие литературы. В частности, это выразилось в том, что с 1815–1816 гг. в связи с организацией первых декабристских обществ возникает гражданское, или социальное, течение русского романтизма, а после 1825 г. русский романтизм вступает в новую фазу своей эволюции. После достигнутого расцвета в творчестве Баратынского, молодого Гоголя, Лермонтова и Тютчева он переживает глубокий кризис.

    На фоне судьбоносных для России исторических событий литературное движение 1800—1830-х годов испытывает небывалый и устойчивый подъем.

    Жанровое мышление и множественность литературных стилей стали очевидным тормозом в развитии русской литературы. Главные усилия писателей начала XIX в. были направлены на преодоление жанрового мышления и на выработку единого национального литературного языка. Эти задачи совпали со становлением романтического направления в литературе и с явно обозначавшимися реалистическими тенденциями.

    Состояние русской литературы в начале XIX в. производит весьма пестрое впечатление не только на историка этого периода, но и на современников. Какие-либо ясные контуры будущего литературного развития еще только намечаются. Пока все находится в связном состоянии. Преимущественное значение имеет поэзия. Она сохраняет первенство по сравнению с прозой и драматургией вплоть до 1840-х годов, что объясняется более высоким развитием языка поэзии, чем прозы и драматургии. В этом нерасчлененном состоянии выделяются:

       • сочинения классицистов;
       • поэзия и проза просветителей, их нравоописательная литература, опирающаяся на стилистику, рационалистическую и моральную философию XVIII в.;
       • поэзия, проза и драматургия сентиметалистов, не чуждая просветительских идей, но культивирующая не разум, а чувство.

    Литераторы-просветители, близкие классицисты, и литераторы-сентименталисты вступают в отношения “дружбы-вражды”. При этом отдельные писатели создают произведения одновременно и в духе сентиментализма, и в духе просветительского нравоописания (например, А.Е. Измайлову принадлежат повесть “Бедная Маша” и роман “Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества”).

    Постепенно сентиментализм распространяет свое влияние на все жанры и теснит нравоописательную литературу просветителей с литературной арены. Однако она не исчезает и дает себя знать в жанрах комедий, басен, “справедливых” и “полусправедливых” повестей.

    «Страшная война на Парнасе». Возникновение "Арзамаса"

    23 сентября 1815 года на Петербургском театре была в первый раз играна стихотворная комедия А. А. Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды». Само по себе это событие не заключало в себе чего-то особенно знаменательного, тем более что «колкий Шаховской», был даровитым и плодовитым драматургом: он написал, перевел и поставил на театре сто одиннадцать драматических произведений. Но в числе лиц новой комедии активного члена «Беседы любителей русского слова» был выведен поэт Фиалкин, сочинитель «страшных» баллад и «томных» элегий, в котором без труда узнавался почтенный Василий Андреевич Жуковский, считавшийся в то время признанным лидером новой поэтической школы. 

    После спектакля торжествующий Шаховской на вечере у петербургского гражданского губернатора Бакунина был увенчан лавровым венком. Не замедлили последовать и литературные ответы друзей Жуковского: «Письмо к новейшему Аристофану», написанное Д. В. Дашковым и напечатанное в «Сыне Отечества», и его же «кантата» («гимн»), указывавшая на отношение Шаховского к новой школе поэзии:

    Он злой Карамзина гонитель, 
    Гроза баллад, 
    В Беседе добрый усыпитель, 
    Хвостову брат 
    И враг талантов записной. 
    Хвала тебе, о Шутовской, 
    Тебе, герой, тебе, герой!

    В окружении Жуковского появление «Липецких вод» было воспринято как объявление открытой войны. Для организации отпора «Беседе» было решено объединить усилия. «Теперь страшная война на Парнасе,— сообщает Жуковский в письме к родным.— Около меня дерутся за меня; а я молчу; да лучше было бы, когда бы и все молчали,— город разделился на партии, и французские волнения забыты при шуме парнасской бури». Атмосфера накалилась. Шаховской публично извинялся перед Жуковским. Вяземскому (который находился в Москве) «сделался понос эпиграммами» (Жуковский), и, в частности, он выступил в печати с «Письмом с Липецких вод» и «Поэтическим венком Шутовскому». 

    Ф. Ф. Вигель. Записки: 
          «В ярко освещенной комнате, где помещалась его библиотека, нашли они длинный стол, на котором стояла большая чернильница, лежали перья и бумага... Хозяин занял место председателя и в краткой речи, хорошо по-русски написанной, осуществляя мысль Блудова, предложил заседающим составить из себя небольшое общество «Арзамасских безвестных литераторов». Изобретательный гений Жуковского по части юмористической вмиг пробудился: одним взглядом увидел он длинный ряд веселых вечеров, нескончаемую цепь умных и пристойных проказ. От узаконений, новому обществу им предлагаемых, все помирали со смеху; единогласно избран он секретарем его»40. Так появилось литературное общество «Арзамас», созданное в противовес официально признанной «Беседе»... 

    «Беседа» в ту пору клонилась уже к своему «закату». По-прежнему витийствовал благородный старовер Шишков, по-прежнему каждый месяц в роскошной зале причудливого дома Державина (что на Фонтанке у Измайловского моста) собирались, в мундирах и регалиях, чинные и титулованные литераторы, и вельможи при орденах, и дамы с горящими взглядами, по-прежнему чиновник провиантского ведомства Соколов звучным голосом читал собравшимся торжественные оды и лиро-эпические гимны, по-прежнему действовали все четыре «разряда» «Беседы» и здравствовали ее двадцать четыре действительных члена, девятнадцать почетных членов и семнадцать членов-сотрудников,— но общественный интерес потихоньку начал ослабевать, и если прежде «весь Петербург» съезжался на ее заседания, как на балы или на концерты, и дамы, которые ровно ничего не понимали в торжественных одах и речах, не чувствовали скуки, ибо «исполнены были мысли, что совершают великий патриотический подвиг, и делали сие с примерным самоотвержением», то к осени 1815 года страсти поутихли, «Чтения в Беседе...» стали покупать неохотно, публики съезжалось все меньше, члены пропускали заседания все чаше, а сама «Беседа» приобрела более «вид казенного места, чем ученого сословия». И тут появился «Арзамас». Он включил двадцать членов, каждому из которых было присвоено прозвище, взятое из баллад Жуковского. Сам Жуковский получил кличку Светлана. Д. Н. Блудов — Кассандра. Д. В. Дашков — Чу. С. С. Уваров — Старушка. С. П. Жихарев — Громобой. Ф. Ф. Вигель — Ивиков Журавль. Д. П. Северин — Резвый Кот. А. И. Тургенев — Эолова Арфа. П. А. Вяземский — Асмодей. В. Л. Пушкин — Вот Я Вас (а позже: Вотрушка). Н. И. Тургенев — Варвик. М. Ф. Орлов — Рейн, Н. М. Муравьев — Адельстан. А. Ф. Воейков — Дымная Печурка (или: Две Огромные Руки). Д. В. Давыдов — Армянин. П. И. Полетика — Очарованный Челнок. А. А. Плещеев — Черный Вран. Молодой А. С. Пушкин, принятый позже, получил кличку Сверчок. 

    Круг лиц, входивших в «Арзамас», не был ровным. С одной стороны, будущие государственные деятели, близкие правительственным кругам: Блудов, Дашков, Уваров. С другой стороны, «вольнодумцы» и будущие декабристы: Николай Тургенев, Михаил Орлов, Никита Муравьев. Впрочем, на первых порах всех объединили общий литературный интерес и атмосфера веселой шутки. 

    Занятия «Арзамаса» очень точно определил лицеист Пушкин в письме к Вяземскому от 27 марта 1816 года: «Безбожно молодого человека держать взаперти и не позволять ему участвовать даже и в невинном удовольствии погребать покойную Академию и Беседу губителей российского слова»41. Основанный с литературно-полемическими целями, «Арзамас» стал обществом пародическим, которое противопоставило в своей структуре организационные формы «Беседы», ее сословную и литературную иерархию подчеркнуто дружескому характеру общения. 

    Пародируя официальный ритуал собраний «Беседы», каждый член «Арзамаса» при вступлении в общество «выбирал для первой речи своей одного из живых покойников «Беседы» или Академии заимообразно и напрокат и говорил бы ему похвальную надгробную речь»42. Эти «надгробные речи» были направлены против излюбленных «староверами» «высоких» жанров, и сама напыщенность их приобретала комический характер. Вместо помпезных «Отчетов о заседании Беседы...» в «Арзамасе» составлялись шутливые протоколы (большая часть которых писана Жуковским), имеющие значение и поныне в качестве образцов юмора. 

    Сама обстановка заседаний тоже противостояла духу «Беседы». Там — три вида членов; здесь — «безвестные литераторы». Там — обязательны титулы и громкие имена; здесь — обязательны прозвища, клички, подчеркнутая партикулярность и равенство. Там — подчеркнутое «единодержавие» (председатели «разрядов» и «попечители» из высших сановников); здесь — принцип выборности: «президент» выбирается на каждое отдельное заседание. Там — украшенная желтым мрамором и колоннами огромная зала державинского дома; здесь — заседания собираются попеременно то у одного, то у другого. 

    В ритуал «Арзамаса» были введены два характерных символа. Первый — это «красный колпак» (согласно символике недавно отгремевшей французской революции, «украшение якобинцев»): его надевал всякий раз очередной «президент» заседаний «Арзамаса»; в красном же колпаке выступал с речью новопринимаемый член. Наоборот, на голову всякого провинившегося «арзамас-ца» в виде наказания надевался белый колпак (символ реакции). Вторым символом был гусь, изображенный на печати «Арзамаса» и олицетворявший «славу гусей арзамасских». «Пожирание гуся» стало торжественным ритуалом, непременно отмечавшимся в протоколах: «Ужин, заключивший сие заседание, был освещен присутствием гуся. Члены приняли с восхищением своего жареного соотечественника...»; «Между тем принесен и дымящийся гусь; от почтенного его состава отделена почтеннейшая часть, то есть гузка, и сей жезл магнетизма поставлен в эпигастру Эоловой Арфы...». Или: «Но увы! за ужином не было гуся, и желудки их превосходительств были наполнены тоскою по отчизне!».

    Но дело не только в ритуале. Арзамасцы именовали себя «гусями», а почетных членов — «почетными гусями» (среди них — Н. М. Карамзин, граф И. А. Каподистриа, Ю. А. Нелединский-Мелецкий, М. Д. Салтыков и др.). «Гусь» как символ гордыни (и более того: «пожираемой» гордыни) полемически выставлялся против неумеренной, сословие замкнутой гордости «беседчиков»... 

    Основным бытовым и творческим принципом арзамасцев оказался, таким образом, принцип острословия, остроумия, которому подчинялись и собрания с традиционным гусем и неизменным пением кантаты о Шаховском (Шутовском), и протоколы, и критика (которая, заявил Жуковский, «должна ехать верхом на Галиматье»), и литературная деятельнось членов «братства», которая привела к расцвету таких жанров, как пародия, сатира, эпиграмма... 

    Однако если бы деятельность «Арзамаса» сводилась только к шутке и «галиматье», если бы он был только развлекательным обществом (вроде «допожарных» московских собраний у Вяземского), — об нем вряд ли стоило бы говорить так подробно. Помимо «отпевания халдеев» и борьбы с литературным консерватизмом средствами сатиры, «Арзамас» решал очень важную литературную задачу.

    «Беседа любителей русского слова» (1811 – 1816 гг.) и «Арзамас» (1815 – 1817 гг.)

    Перед русской литературой встали проблемы единого литературного языка, соотношения стилей, их уместного и точного употребления в разных жанрах и в разных художественных целях.

    Решение этих проблем приняло в России полемически-пародийный характер и связано с образованием и деятельностью двух литературных объединений – “Беседой любителей русского слова” (1811–1816) и “Арзамасским обществом безвестных людей” (“Арзамасом”; 1815–1818).

    В начале 1800-х гг. Карамзин написал несколько статей (“Отчего в России мало авторских талантов”, 1802 и др.), где утверждал, что русские не умеют изложить некоторые психологические и философские тонкости в разговоре, не могут точно и ясно выразить свои переживания, тогда как на французском языке те же самые переживания они передают легко. Тем самым Карамзин зафиксировал характерное противоречие в языковом обиходе дворянина того времени – явление двуязычия. Русским образованным людям было легче говорить и писать по-французски, чем по-русски. В этом даже спустя несколько лет признавались многие писатели, в том числе Пушкин. Некоторые поэты (например, Вяземский) сначала писали стихи по-французски, а затем переводили их на русский язык.

    Карамзин и карамзинисты считали, что нужно сблизить язык книжный и язык разговорный, чтобы стереть различие между книжным и разговорным языком, чтобы “уничтожить язык книжной” и “образовать” “средний язык” на основе “среднего” стиля литературного языка. Опора на Францию, которая далеко опередила Россию “в гражданском просвещении”, усвоение европейских понятий не могут быть гибельны для страны. Дело заключается не в том, чтобы сделать из русских французов, немцев, голландцев или англичан, а в том, чтобы русские могли стать вровень с самыми просвещенными народами Европы. При этом надо соблюсти одно непременное условие – перемены должны наступить естественным путем, без насильственной ломки.

    Статьи Карамзина встретили сразу же решительное возражение со стороны адмирала А.С. Шишкова, который откликнулся на них трактатом “Рассуждение о старом и новом слоге российского языка” (1803).

    С целью повернуть движение русской культуры назад Шишков обратился к славянскому языку церковных книг, на котором тогда уже не говорили в обиходе. Он ратовал за книжный язык и протестовал против его сближения с языком разговорным и, главное, – растворения его в языке разговорном. Язык Расина, возражал Шишков Карамзину, “не тот, которым все говорят, иначе всякий был бы Расин”. Однако, если и “не стыдно”, как писал Шишков, говорить языком Ломоносова, то совершенно ясно и другое – ни языком Расина, ни языком Ломоносова не изъясняются в повседневной жизни.

    В основу единого литературного языка, считал Шишков, нужно положить не разговорный язык, не “средний” стиль, а прежде всего язык церковных книг, славянский язык, на котором эти книги написаны. “Славянский язык, – писал он, – есть корень и основание российского языка; он сообщает ему богатство, разум и красоту”. Почва славянского языка, в отличие от почвы языка, французского, плодоносна и живительна, она обладает “богатством, изобилием, силой”. На славянском языке не было светской литературы. Это был язык церковной культуры.

    Итак, Карамзин и Шишков пришли к одной мысли о необходимости единого литературного языка и поняли его создание как дело общенационального и государственного значения. Однако Карамзин настаивал на сближении книжного языка с разговорным, а Шишков даже не допускал такой мысли. В основу литературного языка Карамзин предлагал положить “средний” стиль, Шишков – высокий и просторечный стили. Оба писателя были уверены в том, что литература, созданная на предлагаемых каждым языковых принципах, будет способствовать объединению всех сословий народа на общей национальной почве. При этом Карамзин и Шишков открывали путь романтизму (идеи народности и самобытности, характерные для Шишкова, были выдвинуты именно романтиками), но Карамзин был одушевлен идеей постепенного и естественного движения вперед, а Шишков мыслил движение вперед как искусственное и противоестественное возвращение назад.

    С целью воспитания будущих молодых писателей в своем духе А.С. Шишков задумал создать литературное общество, в котором умудренные жизненным и литературным опытом маститые старцы давали бы советы подающим надежды начинающим авторам. Так родилась “Беседа любителей русского слова”. Ее ядро составили Г.Р. Державин (торжественность и значительность заседаний была подчеркнута тем, что они происходили в его доме), А.С. Шишков, М.Н. Муравьев, И.А. Крылов, П.И. Голенищев-Кутузов, С.А. Ширинский-Шихматов.

    Официальное открытие “Беседы” состоялось 21 февраля 1811 г., но заседания начались значительно раньше. Ее действительные члены и члены-сотрудники распределялись по четырем “должностным разрядам”, во главе которых стоял председатель (А.С. Шишков, Г.Р. Державин, А.С. Хвостов, И.С. Захаров). Кроме них в заседаниях “Беседы” участвовали Н.И. Гнедич, П.А. Катенин, А.С. Грибоедов, В.К. Кюхельбекер и другие известные литераторы. “Беседчики”, или “шишковисты”, издавали свой журнал “Чтения в Беседе любителей русского слова” (1811–1816).

    По словам Г.А. Гуковского, “Беседа” была “упорной, хотя и неумелой, ученицей романтизма”. Национально-романтическая идея, провозглашенная Шишковым, с ее враждебностью философскому XVIII в., стремлением возродить национальный характер на основе церковности даст всходы в творчестве Катенина, Грибоедова, поэтов-декабристов.

    Еще до открытия “Беседы” к Шишкову присоединились некоторые литераторы, не разделявшие принципов сентиментализма и возникавшего на основе переводов и переложений с европейских языков (например, баллад Жуковского) романтизма. Наиболее последовательным и талантливым среди них был поэт и драматург князь А.А. Шаховской. В 1805 г. он выступил с пьесой “Новый Стерн”, направленной против карамзинистов. Затем, в 1808 г. он опубликовал в своем журнале “Драматический вестник” несколько сатир, в которых упрекал современных лириков в мелкости тем, в излишней слезливости, в нагнетании искусственной чувствительности. В своей критике Шаховской был прав. Он прав был и тогда, когда решительно ополчился против “коцебятины” (от имени посредственного немецкого драматурга Августа Коцебу, которым по какому-то необъяснимому недоразумению восхищался Карамзин, превознося его психологизм) – сентиментально-мелодраматических пьес, наводнивших русскую сцену. Вскоре опубликовал новое сочинение и Шишков (“Перевод двух статей из Лагарпа с примечаниями переводчика”; 1809), где развивал идеи знаменитого трактата.

    Чаша терпения сторонников Карамзина переполнилась, и они решили отвечать. Сам Карамзин участия в полемике не принимал.

    Казалось бы, общая забота о создании единого национального литературного языка и общая устремленность к романтизму должны были привести к объединению усилий всех просвещенных слоев. Однако случилось иначе – общество раскололось и произошло глубокое размежевание.

    Так завязалась веселая и принципиальная полемика между карамзинистами и шишковистами. Шишков отстаивал идею национальной самобытности литературы. Карамзинисты спорили: национальной идее не противоречит ориентация на европейскую культуру и европейское просвещение, которое есть единственный источник формирования вкуса. Утверждая изменчивость и подвижность литературных форм, они обвиняли своих противников в литературном старообрядчестве, в приверженности устаревшей нормативности.

    Содержание и стиль полемики сложились после того, как в 1815 г. Д.Н. Блудов написал сатиру в прозе “Видение в какой-то ограде”. Сюжет сатиры Блудова заключался в следующем. “Общество друзей литературы, забытых Фортуною” и живущих в Арзамасе вдали от обеих столиц (издевательский намек на известных литераторов из “Беседы”, которые на самом деле все канули в Лету, т. е. умерли как писатели), встречаются в трактире и проводят вечера в дружеских спорах. Однажды они случайно наблюдают откровения незнакомца (по внешним чертам в нем легко узнать А.А. Шаховского). Используя старинный слог и форму библейского иносказания, незнакомец рассказывает о пророческом видении. Ему привиделось, что некий старец (в нем угадывался А.С. Шишков) возлагает на него миссию написать пасквиль на соперников, которые даровитее старца. Тем самым старец будто бы восстанавливает свою низко павшую репутацию, утоляет грызущую его зависть и забывает о собственной творческой неполноценности.

    Сатира Блудова во многом наметила и жанр, и иронические приемы арзамасских сочинений. Она дала жизнь кружку (прежний Арзамас решено возродить как “Новый Арзамас”), возникшему в 1815 г. и названному “Арзамасское общество безвестных людей” или – кратко – “Арзамас”. В него вошли В.А. Жуковский, П.А. Вяземский, Д.В. Дашков, А.И. и Н.И. Тургеневы, М.Ф. Орлов, К.Н. Батюшков, А.Ф. Воейков, В.Л. Пушкин, Д.Н. Блудов, С.С. Уваров. Арзамасцем числился и А.С. Пушкин, который открыто присоединился к обществу после окончания Лицея.

    “Арзамас” возник как общество, ориентированное прежде всего на полемику с “Беседой” и Российской академией. Он пародировал в своей структуре их организационные формы. В противовес официозной столичной “Беседе”, где заседали крупные и опытные чиновники, арзамасцы нарочито подчеркивали провинциализм “общества безвестных людей”. Особым постановлением разрешено было “признавать Арзамасом всякое место” – “чертог, хижину, колесницу, салазки”.

    Арзамасские пародисты остроумно обыгрывали известную традицию Французской академии, когда вновь избранный член произносил похвальную речь в честь умершего предшественника. Вступающий в “Арзамас” выбирал из “Беседы” “живого покойника”, и в его честь звучала “похвальная речь”, пропитанная иронией. Язык арзамасских речей, изобиловавший литературными цитатами и реминисценциями, был рассчитан на европейски образованного собеседника, способного улавливать подтекст и чувствовать иронию. Это был язык посвященных.

    В арзамасских протоколах доминирует игриво-пародийное начало. Королем буффонады единодушно был признан Жуковский, бессменный секретарь общества. И так как, по его утверждению, “оно родилось от нападок на Баллады”, участникам присваивались прозвища, взятые из баллад Жуковского. Сам “балладник” носил арзамасское имя Светлана, Вяземский – Асмодей, Батюшков – Ахилл (намекая на его тщедушную фигуру, друзья шутили: “Ах, хил”), Блудов – Кассандра, Уваров – Старушка, Орлов – Рейн, Воейков – Ивиков журавль, юный Пушкин – Сверчок, а его дядя Василий Львович бывало, что и четыре – Вот, Вот я вас, Вот я вас опять, Вотрушка.

    Для арзамасцев “Беседа” – общество прошлого, там заседают, кроме Крылова и еще нескольких писателей, косные старцы во главе с Дедом Седым, т. е. Шишковым. Почти все они бездарны, литературных талантов у них нет, а потому их амбиции смешны и претензии на руководство литературой беспочвенны. Как писатели они мертвецы. Таковы же их сочинения, место которым в реке забвения Лете, текущей в подземном царстве мертвых. Пишут “беседчики” на мертвом языке, употребляя давно исчезнувшие из речевого обихода слова (арзамасцы издевались над выражением “семо и овамо”).

    Шишков и его братия, по мнению арзамасцев, достойны не столько беспощадного негодования, сколько беззлобного вышучивания, так как их произведения пусты, бессодержательны и сами лучше всякой критики обнажают собственную несостоятельность.

    Основным способом веселого издевательства становится “арзамасская галиматья” – устаревший высокий стиль, беспредельно поэтизирующий безумное содержание и языковое сумасшествие сочинений “беседчиков”. Такими предстали арзамасцам взгляды Шишкова.

    Тяжеловесной величавой темноте сочинений и речей сторонников Шишкова арзамасцы противопоставили легкий, изящный и даже несколько щегольской стиль Карамзина. Уходящую со света “Беседу” сменяет “Новый Арзамас”. Арзамасцы создают свой космический мир, творят невиданную еще арзамасскую мифологию.

    Вся история “Арзамасца” распадается на два периода – ветхий и новый. Нетрудно увидеть здесь прямые аналогии с Ветхим и Новым Заветами, с идеей Православной Церкви. “Ветхий Арзамас” – это “Дружеское литературное общество”, в котором уже возникли идеи, блестяще развитые “Новым Арзамасом”, на который перешла благодать прежнего Арзамаса.

    Действительно, многие члены “Дружеского литературного общества” стали в 1815 г. участниками “Арзамаса”. Принимая эстафету, “Новый Арзамас” крестился, т. е. очистился от старых пороков, и преобразился. Крещенскими водами стали для “Нового Арзамаса” “Липецкие воды” (намек на комедию Шаховского). В этих очистительных водах исчезли остатки “грязи” “беседчиков”, и родился обновленный и прекрасный “Арзамас”. С крещением связано и принятие новых имен. Отныне арзамасцы обрели новую религию, узнали и уверовали в своего неземного бога – бога Вкуса.

    В 1816 г. “Беседа” прекратила свое существование. “Арзамас” продержался до 1818 г. и тоже исчез с литературной арены. Попытки возродить “Беседу”, предпринятые А.С. Хвостовым, равно как и попытки придать арзамасским заседаниям серьезную форму, не имели успеха. Однако арзамасское братство и арзамасское красноречие не прошли бесследно. В преобразованном виде они вошли в литературный быт и в литературу.

    Оба взгляда на единый литературный язык имели достоинства и недостатки. Карамзин, верно подчеркнув значение “среднего” стиля разговорного языка образованного общества и сосредоточившись на нем, первоначально не учел стилистической роли “высокого” и “низкого” стилей (впоследствии, работая над “Историей государства Российского”, он отдал должное “высокому” стилю, что было поставлено ему в заслугу Шишковым). Шишков, верно обратив внимание на “высокий” и “низкий” стили, отверг “средний” стиль, разговорный язык. Единый русский литературный язык не мог быть создан, если бы писатели пошли по пути только Карамзина или только Шишкова. Все три стиля должны были участвовать в его сотворении. Так и случилось.

    На основе разговорного литературного языка и “среднего” стиля, обогащенного “высоким” и “низким” стилями, усилиями всех писателей начала XIX в. образовался единый литературный язык. В сотворении единого литературного языка главная заслуга, бесспорно, принадлежит Пушкину.

    Пушкин-лицеист исповедовал идеологию “Арзамаса”. Он весь отдался литературной схватке с “Беседой губителей русского слова”. От “Арзамаса” он навсегда унаследовал дух литературного озорства, стихию “легкого и веселого”, нацеленность на полемику.

    Начало творческого пути А. С. Грибоедова, А. С. Пушкина, В. К. Кюхельбекера, А. А. Дельвига и борьба «архаистов» и «новаторов», классицистов и романтиков

    Еще в лицейские годы ожесточенные литературные споры стимулировали интеллектуальный и творческий рост Пушкина, Дельвига, Кюхельбекера. Неуклюжий, упорный "Кюхля", фанатик вольнолюбивых идей, поэт, мечтатель, яростный спорщик, писавший нескладные вирши, постепенно вызывал к себе все большее уважение Пушкина; живой, остроумный Пушкин принимал участие в написании бесчисленных эпиграмм на однокашника Вильгельма, однако автор "Воспоминаний в Царском Селе" и его друзья Пущин, Дельвиг, Вольховский и другие с большей серьезностью начали относиться к этому необычному лицеисту, выбивавшемуся из общего стиля. Заметную популярность постепенно приобрел рукописный "Словарь" Кюхельбекера, куда заносились высказывания известных европейских мыслителей и моралистов. После окончания Лицея Пушкин и Кюхельбекер встречались в Петербурге -- в Университетском Благородном пансионе, где у профессора русской словесности В. К. Кюхельбекера обучались брат поэта Лев Пушкин, П. В. Нащокин, С. А. Соболевский, М. И. Глинка, Н. А. Маркевич. Последний оставил интересные воспоминания об этом периоде жизни и деятельности Кюхельбекера. "Милый брат" лицейской жизни Пушкина, Вильгельм Кюхельбекер и в лицейские годы, и после Лицея обращает на себя внимание целеустремленным интересом к истории отечественной словесности и поэтике, к поэзии и журнальной критике. Приятельские отношения Пушкина и Кюхельбекера иногда прерывались бурными ссорами, но их взаимная привязанность оставалась неизменной в течение всей жизни.

    Литературные взаимоотношения друзей-поэтов были сложнее личных. Довольно скоро Кюхельбекер, сблизившийся с Грибоедовым, обретает четкую архаистическую ориентацию (об этом см. работы Ю. Н. Тынянова "Архаисты и новаторы", "Архаисты и Пушкин", "Кюхельбекер и Пушкин" и др.), становясь сторонником одического жанра, который противопоставляется элегической традиции, критически воспринимает поэтику Карамзина и Жуковского, подымая на щит Ломоносова, Державина, Петрова, Шихматова, насыщает библейским пафосом стихи на тему пророческой миссии поэта. Пушкина арзамасские дружеские и литературные связи, а также индивидуальный жизненный и профессиональный опыт вели принципиально иным путем, он весьма прохладно и скептически воспринимал стихотворения и поэмы Кюхельбекера, появлявшиеся в печати ("Глагол господень был ко мне...", "Шекспировы духи", "Тимолеон"). Путешествие по странам Западной Европы в 1820--1821 годах обогатило Кюхельбекера интенсивными эстетическими и литературными впечатлениями, которые находят неоднократное воплощение в его альманашно-журнальной и творческой деятельности. В 1824 году Кюхельбекер совместно с В. Ф. Одоевским начал издавать альманах "Мнемозина", и хотя критические статьи "сумасбродного Вилли" не встречали у Пушкина полного понимания и сочувствия, однако вызывали несомненный интерес. Интерес к традициям западноевропейского романтизма сблизил Кюхельбекера с В. Ф. Одоевским, и "Мнемозина" занимает в литературном движении первой половины 1820-х годов обособленное положение, не вполне оцененное ссыльным Пушкиным, который с большим вниманием относился к "Полярной звезде". Правда, если Рылеев и Бестужев, как и Вяземский, активно заботились о поддержании с Пушкиным переписки на литературно-профессиональные темы, то Кюхельбекер писал Пушкину редко. Виной тому послужила их литературная ссора 1822--1824 годов. Отголоски этой ссоры нашли отражение в письме Туманского к Кюхельбекеру от 11 декабря 1823 года, в котором имеется приписка Пушкина, вновь, как и в Лицее, протянувшего Кюхельбекеру руку дружбы.

    Именно Пушкину обязан Кюхельбекер отдельными успехами своей борьбы за возвращение в литературу.

    Антон Антонович Дельвиг начал печатать стихи ещё будучи лицеистом. В 1818 году избран в вольное общество любителей словесности, наук и художеств. Вольное общество любителей российской словесности – это литературное общество в Санкт-Петербурге в 1816-25. Среди членов: Ф. Н. Глинка (председатель), К. Ф. Рылеев, Н. А. и А. А. Бестужевы, В. К. Кюхельбекер, Н. И. Гнедич, А. А. Дельвиг, А. С. Грибоедов и др. В поэзии Дельвиг выступил оригинальным продолжателем классической традиции (К. Н. Батюшкова и других). Основные жанры его лирики – подражание деревни – греческим поэтам (идиллии) и стихи в духе русских народных песен. Увлечение Античностью было связано для Дельвига с романтическими поисками гармоничной простоты и естественности чувства. Несмотря на свою камерность, лирика Дельвига сыграла важную роль в развитии поэтических форм и метрической техники (Дельвиг одним из первых разработал форму сонета). Пушкин писал, что в его стихах заметно необыкновенное чувство гармонии и той классической стройности, которой никогда он не изменял. Также Пушкин ценил Дельвига как рассказчика.

    С 1825 года, Дельвиг издавал альманах «Северные цветы», потом - «Подснежник». «Северные цветы» - это литературный иллюстрированный ежегодный альманах, 1825-1831 годов, выпускаемый в Санкт-Петербурге, под редакцией А. А. Дельвига. Основную роль играл стихотворный отдел, где публиковались произведения А. С. Пушкина, Е. А. Баратынского, В. А. Жуковского и др. Последний выпуск издан Пушкиным.

    А с 1830 года «Литературную газету». Пушкин участвовал во всех изданиях Дельвига в качестве сотрудника, помощника и редактора. Эти издания объединяли поэтов пушкинского круга и защищали их позиции в литературной борьбе 20-х годов.

    Дельвиг откликался на многие литературные события жизни. Он первым печатно приветствовал Пушкина и предсказал ему славный творческий путь. С исключительным достоинством он вёл полемику с писателями и критиками, которые отстаивали устаревшие и ложные принципы художественного творчества.

    Согласно общепринятой версии, А. С. Грибоедов родился в 1795 году, в Москве, в родовитой дворянской семье. В 1802 или 1803 году, то есть семи или восьми лет от роду, поступил в московский Благородный университетский пансион, а с 1806-го по 1812-й учился в Московском университете, где в эту же пору получали образование и многие будущие декабристы. В 1808 году Грибоедов был произведен в кандидаты словесных наук, а в 1810-м — в кандидаты прав! Но юноше и этого мало, он продолжает вперять в науки «ум, алчущий познаний».

    В 1812 году, как и большинство его сверстников, Грибоедов, охваченный патриотическим подъемом, добровольно вступает в ополчение и вскоре переводится корнетом в Иркутский гусарский полк. Однако Грибоедову не суждено было принять участие в боевых действиях — помешала болезнь. Дальше Брест-Литовска его полк не пошел, и в 1815 году корнет Грибоедов вышел в отставку, поселился в Петербурге и посвятил себя театру.

    Уже первая комедия, переведенная им с французского (1815), была встречена публикой приветственно. Грибоедов пробует свои силы и как критик и как поэт, но главная его страсть — драматургия. В 1817 году вместе с П. А. Катениным написал он не увидевшую света комедию «Студент», пародировавшую М. Н. Загоскина и круг «арзамасского братства»; в содружестве с другими авторами участвовал в создании комедий «Своя семья, или Замужняя невеста» (1818), «Притворная неверность» (1818), «Кто брат, кто сестра, или Обман за обманом » (1824). Грибоедов проявил себя как мастер изящной «светской комедии», его заметили в литературно-театральных сферах, но, по словам Пушкина, лишь «несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем, как о человеке необыкновенном».

    А среди его знакомых были люди самые разные. Тут и «молодые вольнодумцы» П. Я. Чаадаев, С. П. Трубецкой, И. Д. Якушкин, М. Ф. Орлов, братья Муравьевы и многие из числа тех. кто в пасмурный зимний день 14 декабря 1825 года вышел на Сенатскую площадь, дабы свергнуть самодержавие.

    Не чуждался Грибоедов и светских знакомств. Одно из них во многом определило его дальнейшую жизнь. В ноябре 1817 года Грибоедов в качестве секунданта принял участие в дуэли графа А. П. Завадовского с В. В. Шереметевым, закончившейся смертью последнего. Это трагическое событие глубоко потрясло Грибоедова и побудило его бросить рассеянную светскую жизнь. Дуэль при Александре I квалифицировалась как уголовное преступление, хотя до суда обычно и не доходило, но лица, замешанные в поединке, подвергались различным наказаниям. Грибоедов, который незадолго до злополучного поединка вступил в дипломатическую службу, был сослан на Кавказ секретарем Персидской миссии при главнокомандующем Отдельным Кавказским корпусом генерале А. П. Ермолове. В беспрерывных странствиях по «немирному» краю и Персии нередко рискуя жизнью, провел Грибоедов почти пять лет, ревностно исполняя свои служебные обязанности и работая над комедией, обессмертившей его имя.

    Возвратиться в Россию драматургу-дипломату удалось только в 1823 году, да и то лишь ненадолго, в отпуск. Грибоедов приехал в Петербург с рукописью «Горя от ума», произведением, которое вскоре стало событием культурной жизни страны. Но пьеса, разошедшаяся по России в сотнях списков, до 1833 года не появлялась в печати полностью. Грибоедов при жизни увидел опубликованной только часть ее да побывал на любительском представлении своей комедии.

    В этот период пребывания в столице Грибоедов вновь попадает в среду «молодых вольнодумцев», будущих участников декабрьского восстания. Это — В. К. Кюхельбекер, К. Ф. Рылеев, А. И. Одоевский, А. А. Бестужев... Грибоедов, конечно же, полностью был осведомлен об их настроениях и замыслах. Недаром в январе 1826 года по царскому повелению он был доставлен в Петербург и находился под арестом вплоть до лета. Существует ряд показаний «злоумышленников», которые признали, что Грибоедов являлся членом тайного общества, посягнувшего на основы монархии. Но Грибоедов решительно отвергал все предъявленные ему обвинения, многие из подследственных высказались в его пользу, да и заступничество влиятельной родни помогло. Грибоедова освободили «с очистительным аттестатом».

    И снова Кавказ, Персия, снова дипломатические труды, для которых не хватало ни дня ни ночи. Их результатом был чрезвычайно нужный России Туркманчайский мир, заключенный в феврале 1828 года. В марте Грибоедов привез в Петербург трактат о мире и был принят императором, наградившим его и чином, и орденом, и деньгами. Но на аудиенции во дворце дерзкий поэт отважился просить за сосланных друзей... Реакция царя была незамедлительной — Грибоедова отсылают подальше от двора, правда замаскировав опалу. Дипломат был назначен министром-резидентом в Персии.

    Летом 1828 года Грибоедов покинул столицу, отправившись навстречу своей гибели. Тегеранская катастрофа, инспирированная европейскими державами, не желавшими терять свое влияние на Востоке, произошла 30 января 1829 года. Вскоре персидский шах отправил в Россию искупительную миссию, которую возглавлял внук шаха Хосров-Мирза. Помимо официальных извинений и заверений в том, что смерть русского посла является следствием трагических случайностей, Хосров-Мирза вручил Николаю I один из самых знаменитых драгоценных камней мира, трехгранный алмаз «Шах» — «цену крови» Грибоедова.

    «Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни,— писал Пушкин.— Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного, Она была мгновенна и прекрасна».

    Борьба «архаистов» и «новаторов», классицистов и романтиков

    Литературная борьба 20-х годов обычно представляется борьбой романтизма и классицизма. Понятия эти в русской литературе 20-х годов значительно осложнены тем, что были
    принесены извне и только прилагались к определенным литературным явлениям. Отсюда разноголосица и неоднозначность терминов; под "романтизмом" разумели иногда немецкое или  английское влияние вообще, шедшее на смену французскому, причем "романтическими" были имена Шиллера, Гёте и даже Лессинга. Поэтому и большинство попыток определять романтизм и классицизм было не суждением о реальных направлениях литературы, а стремлением подвести под эти понятия никак не укладывавшиеся в них многообразные явления. В результате являлось сомнение в реальности самих понятий. Пушкин писал в апреле 1824 г. Вяземскому: "Старая... классическая (поэзия. -- Ю. Т.), на которую ты нападаешь, полно существует ли у нас? Это еще вопрос". "Классиками" оказывалась то "старшая ветвь", поколение лириков XVIII в., культивировавших высокую поэзию, то "младшая ветвь", идущая от poйsie fugitive. В итоге совмещения двух планов, теоретического и конкретного, получались любопытные противоречия. В одной полемической статье Вяземского появляется название "классического романтизма". Впоследствии оно было применено к конкретному литературному течению. П. В. Анненков пишет: "Были у нас романтики, восхищавшиеся эпопеями Хераскова и его подражателей, составившие особый отдел классических романтиков, представителем которых сделался журнал (!) кн. В. Одоевского: "Мнемозина", 2 и были такие романтики, которые упрекали В. А. Жуковского за наклонность его к поверьям, за мечтательность, неопределенность и туманность его поэзии". Этот противоречивый термин имел, однако, под собою конкретную почву: сквозь деление на классиков и романтиков пробивалось другое.

    Таким образом, в 1824, 1825 гг. битвы классиков и романтиков были оттеснены на задний план битвами "славян", борьбой архаистов.

    По отношению к архаистам в истории русской литературы учинена несправедливость, в ней сказывается влияние победившего литературного течения. Это отразилось и на объеме изучения архаистических направлений в литературе первой половины XIX в.

    Прежде всего, один из распространенных взглядов -- отожествление всего архаистического движения и его различных подразделений с "Беседой", а "Беседы" с Шишковым, -- при ближайшем рассмотрении оказывается неправильным. 4 Архаисты не ограничивались "Беседой"; в заметке Кюхельбекера они разбиты на два лагеря, которым соответствуют разные фазы архаистического течения. "Классиками славян" он называет крайнее и притом старшее течение, "романтиками" -- более сложное, комбинированное и притом младшее течение; заметим, что за исключением Шаховского все перечисленные "романтики славяне" не состояли членами "Беседы" и литературная деятельность их развилась после ее распада. Поэтому членов "Беседы" и современников ее, литературно ей родственных, можно назвать старшими архаистами, а вторую группу -- младшими архаистами. Таким образом, было бы неправильно все особенности "Беседы" переносить на архаистическое направление в целом. Вместе с этим рушится общественная характеристика реакционности, которая отличает только общественную деятельность "Беседы" и не распространяется за ее пределы.

    Архаистическое течение сознавало себя поначалу течением чисто литературным, и только впоследствии, в определенный период, часть архаистов -- "Беседа" соединилась с
    общественной реакцией, окрасив до наших дней в одиозный цвет и самую литературную теорию архаистов и сделав непонятной для исследователей связь младших архаистов, бывших в общественном и политическом отношении радикалами и революционерами, с их старшим поколением, по преимуществу общественными и политическими реакционерами.

    Грот пишет по этому поводу: "Говорят.. . что Шишков в сущности ратовал не за язык, а за чистоту веры и нравственности. С этим нельзя согласиться: сначала не было и речи о
    чем-либо ином, кроме слога, которого порча приписывалась только пристрастному предпочтению французского языка и французскому воспитанию; потом, уже в конце своего
    "Рассуждения", Шишков, чувствуя недостаточность прямых доводов, прибегнул к другим и задел своих противников опасением за их религиозные и патриотические чувства. Чем далее шла полемика, тем более пользовался он этою уловкой, но спорившие с ним очень хорошо понимали настоящий смысл ее, и Дашков умно заметил: "Он считает всякое оружие против соперников своих законным", а в другом месте: "Зачем к обыкновенным суждениям о словесности примешивать посторонние укоризны в неисполнении обрядов, предписанных церковью".
    * Эта примесь политически общественного момента настолько иногда искажала литературную сущность дела, практическая полемика настолько спутывала литературные деления, что почетным членом "Беседы" из политических соображений был выбран не кто иной, как сам Карамзин. Вместе с тем младшие архаисты -- радикалы (Катенин, Грибоедов) и революционеры (Кюхельбекер).

    Здесь сказывается разница между архаистичностью литературной и реакционностью общественной. Для младших архаистов второй момент отпал и тем ярче проявился первый.

    Литературные общества и декабристское движение («Вольное общество любителей российской словесности», «Зеленая лампа»). Представления декабристов (К. Ф. Рылеев, А. А. Бестужев, Ф. Н. Глинка, В. К. Кюхельбекер) о роли писателя в обществе.

    Основанные в 1818-1819 году «Вольное общество любителей российской словесности» и «Зеленая лампа» становятся филиалами («управами») тайных декабристских организаций. Участники «Союза благоденствия» в соответствии с уставом обязывались проникать в легальные литературные общества и осуществлять контроль за их деятельностью.

    Заседания «Зеленой лампы» проходили в доме Н. Всеволожского, в зале, освещавшемся лампой с зеленым абажуром. Это было не зарегистрированное в правительственных кругах литературное объединение с радикальной политической направленностью. Сюда входили молодые оппозиционеры, среди которых были люди с республиканскими убеждениями. В заседаниях «Зеленой лампы» участвовали поэты (Ф. Глинка, Н. Гнедич, А. Дельвиг, А. Пушкин), театральные критики (Д. Барков, Я. Толстой), публицист А. Улыбышев, кипящие вольнодумством светские щеголи (П. Кавелин, М. Щербинин).

    В 1816 году с дозволения правительства было основано «Вольное общество соревнователей просвещения и благотворения», которое в 1818 году получило высочайшее утверждение под именем «Вольного общества любителей российской словесности», с правом издания собственного журнала «Соревнователь просвещения и благотворения. Труды „Вольного общества любителей российской словесности“». Вся выгода от издания назначалась «тем, которые, занимаясь науками и художествами, требуют подпоры и призрения». Декабристы (Ф. Глинка, братья Н. и А. Бестужевы, К. Рылеев, А. Корнилович, В. Кюхельбекер, О. Сомов), войдя в члены этого общества, начали решительную борьбу с благонамеренным его крылом (Н. Цертелев, Б. Федоров, Д. Хвостов, В. Каразин). Борьба увенчалась успехом, и с 1821 года общество превратилось в легальный филиал декабристского движения. Стали проводиться регулярные заседания с обсуждением самых острых проблем гуманитарной науки, литературы и искусства. Члены общества поддерживают своими произведениями близкие им по убеждениям журналы «Сын Отечества», «Невский зритель», а потом и созданный Рылеевым и Бестужевым альманах «Полярная звезда». Постоянным становится выпуск собственного журнала «Соревнователь просвещения и благотворения». Таким образом, в начале 1820-х годов «Вольное общество любителей российской словесности» «стало самым влиятельным и наиболее значительным из всех организаций подобного типа» (Р. В. Иезуитова). Деятельность общества была прекращена в конце 1825 года в связи с восстанием декабристов и начавшимся следствием по их делу.

    Мечтая, как все романтики, о благотворных нравственных и духовных переменах в своем Отечестве, декабристы полагали, что именно эти перемены приведут к исцелению вековых социальных язв, среди которых на первом месте у них стояло крепостное право. Унаследовав от просветителей убеждение, что «мнения правят миром», декабристы в первую очередь разработали широкую программу нравственного воспитания в русском человеке свободного гражданина, всею душою любящего свое Отечество и готового жизнью пожертвовать для его блага и процветания.

    На литературу они смотрели по-особому. Они видели в ней действенный фактор изменения и обновления самой жизни. Поэтическое слово и дело в их понимании были нераздельными понятиями. В центре их эстетических взглядов была идея одействовления искусства. Эту идею нового синтеза искусства и жизни вынашивал сто лет спустя на очередном разломе исторических эпох Александр Блок: «Потребно чудо, вмешательство какого-то Демиурга, который истолчет в одном глубоком чане душу красивой бабочки и тело полезного верблюда, чтобы явить миру новую свободную необходимость, сознание прекрасного долга. Чтобы слово стало плотью, художник – человеком. Пока же слова остаются словами, жизнь – жизнью, прекрасное – бесполезным, полезное – некрасивым. Художник, чтобы быть художником, убивает в себе человека, человек, чтобы жить, отказывается от искусства».

    Декламационная устремленность высокой патриотической поэзии, призванной оказывать прямое и непосредственное воздействие на читателя, пробуждая в нем волю к героическому поступку, возникла у будущих декабристов еще в годы Отечественной войны. «Тогда, по утверждению А. Бестужева, слова отечество и слава электризовали каждого». Именно тогда Ф. Глинка создает цикл военно-патриотических песен, обращаясь, с одной стороны, к метрическим формам народной поэзии, а с другой – к фразеологии и пафосу торжественной оды. Декламационность, предполагающая прямое обращение к слушателям, и высокая фразеология («сын отечества», «герой», «тиран», «свобода», «оковы») органически перейдут потом в поэзию декабризма.

    Поэты «гражданского романтизма» усматривали источник зла в окружающих человека обстоятельствах и утверждали идеал гражданина-патриота, любящего свое отечество и вступающего в решительную борьбу с «самовластием», с несовершенным устройством общества. В литературе они видели эффективное средство патриотического воспитания человека-борца. В уставе декабристского «Союза благоденствия» (1818-1821) «Зеленая книга» было записано, что «сила и прелесть стихотворений» состоит «более всего в непритворном изложении чувств высоких и к добру увлекающих». «Описание предмета или изложение чувства, не возбуждающего, но ослабевающего высокие помышления, как бы оно прелестно ни было, всегда недостойно дара поэзии».

    В оценке художественного метода, которым пользовались поэты-декабристы, в нашей науке существовали разные точки зрения. Ю. Г. Оксман называл лирику первой четверти XIX века временем позднего расцвета русского классицизма, считая его представителями Батюшкова, Гнедича, Катенина, Грибоедова, Рылеева, Кюхельбекера, Ф. Глинку и даже раннего Пушкина. Однако большинство исследователей склонны говорить об органическом сочетании романтизма с классицизмом в их творчестве. Л. Я. Гинзбург уточняет эту точку зрения, утверждая, что в основу эстетической программы декабристов лег классицизм позднего, просветительского толка, вместе с руссоизмом и немецким движением «бури и натиска».

    Эстетика гражданского романтизма заимствовала от классицизма XVIII века требование «высокого» содержания искусства, она обращалась к жанру оды, лироэпическому гимну, сатире. Она вступала в полемику с «унылым элегизмом» школы Жуковского, предпочитая культ сильных и высоких гражданских чувств. Лирический монолог поэта «гражданского романтизма» утверждался не в жанре элегического размышления с его утонченным психологизмом, пристрастием к иррациональным проявлениям человеческой психики, а в гражданской, одической традиции с ее ораторско-декламационным стилем. Вместо элегических формул «розы», «слезы», «младость», «радость» в поэзии декабристов обрели эмоционально окрашенное звучание иные «слова-сигналы»: «тиран», «вольность», «цепи», «кинжал». Но в то же время поэзия гражданского романтизма опиралась на опыт романтизма психологического, использовала открытую им многозначность и полисемантизм поэтического слова. Старославянизмы и другие слова «высокого» стиля классицизма потеряли в их творчестве свойственную классицизму рациональность и однозначно прямой предметный смысл. Высокое слово у декабристов приобрело дополнительные образные наслоения, эмоциональные ореолы, окрасилось личностным отношением автора, стало звучать как торжественная музыка.

    Поэты гражданского романтизма не удовлетворены камерностью, интимной замкнутостью содержания поэзии школы Жуковского, их не устраивает поэтический язык, не предназначенный для передачи возвышенных, патриотических чувств и народного просторечия.

    Федор Николаевич Глинка. В «Союзе благоденствия» он стал вдохновителем и организатором литературной политики. Подобно Катенину, он по своим литературным пристрастиям тяготел к «Беседе…» и ориентировался на поэзию высокого государственного и патриотического содержания. Одновременно с Катениным он пытался создать на европейском, а не на античном материале трагедию высокого гражданского содержания – «Вельзен, или Освобожденная Голландия». В основе ее – мысль о незаконных царях, «скрепивших смертию кровавое правленье», и царях законных, освободивших Отечество от рабских оков. Местный колорит в трагедии отсутствует: действие происходит в некоей стране, борющейся с тираном:

    Страна, лишенная законов и свободы,
    Не царство – но тюрьма: в ней пленники народы…

    В «Союзе благоденствия» Глинка – сторонник народного просвещения. Крутые меры ему претили и оставались в какой-то туманной дали. Главной задачей современности он считал воспитание честного гражданина, достойного сына Отечества и борьбу с неправосудием, казнокрадством, жестокостью помещиков. Возглавляя «Вольное общество любителей российской словесности», Глинка пытался дать образцы поэзии, отвечающие требованиям «Зеленой книги». Особый интерес он питал к поэзии духовной, пропагандирующей нравственные идеалы и понятия, доступные и понятные русскому православному народу. В 1826 году он издал два итоговых сборника своей поэзии – «Опыты священной поэзии» и «Опыты аллегорий, или иносказательных описаний, в стихах и в прозе». В первой книге Глинка развивает традицию псалмической поэзии, включая в нее элементы элегического стиля. Поэтому в его псалмах нет запутанного синтаксиса, слог их, несмотря на обилие славянизмов, ясен и прост. Подкупает в псалмах особое, доверительно-дружеское общение автора с Богом (см.: Я. Л. Левкович).

    И. А. Крылов иронизировал: «Глинка с Богом запанибрата, он Бога в кумовья к себе позовет».

    В поэзии Глинки постоянно вступают в диалог две тенденции – вольнолюбивая и религиозная, но первая нисколько не противоречит второй: Глинка был глубоко верующим человеком. В послании к нему от 1822 года Пушкин сказал: «Но голос твой мне был отрадой, великодушный гражданин». К политическим планам «Северного общества» поэт сохранял скептическое отношение: «Господа, я человек сему делу чуждый и благодарю вас за доверенность вашу: мой совет и мнение может быть только, что на любви единой зиждется благо общее, а не на брани». «Полно рыцарствовать! Живите смирнее!» 12 или 13 декабря Глинка пришел к Рылееву с последним советом: «Смотрите вы, не делайте никаких насилий». Он фактически уже не являлся членом «Северного общества» и не принимал участия в восстании. Но за дружбу с Рылеевым и за принадлежность к «Союзу благоденствия» его заключили в Петропавловскую крепость, а затем сослали в Олонецкую губернию. В одиночной камере Глинка написал стихи «Узник» («Не слышно шума городского…»), которые стали народной песней. 

    Наиболее последовательно радикальные настроения декабристов выразила поэзия Кондратия Федоровича Рылеева. Он начал свой творческий путь в русле карамзинского направления. Но вскоре, как многие из его собратьев, офицеров-декабристов, он не смог уже терпеть деспотические аракчеевские порядки, водворившиеся в армии по окончании Отечественной войны. «Для нынешней службы нужны подлецы, – писал он матери, – а я, к счастью, не могу им быть». Молодой офицер уходит в отставку, переезжает в Петербург, сближается со столичными литераторами. Осенью 1820 года в журнале «Невский зритель» он публикует сатиру «К временщику»:

    Надменный временщик, и подлый и коварный
    Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный,
    Неистовый тиран родной страны своей,
    Взнесенный в важный сан пронырствами злодей!
    Ты на меня взирать с презрением желаешь
    И в грозном взоре мне свой ярый гнев являешь!
    Твоим вниманием не дорожу, подлец;
    Из уст твоих хула – достойных хвал венец!

    «Нельзя представить изумления, ужаса, даже, можно сказать, оцепенения, какими поражены были жители столицы при сих неслыханных звуках правды и укоризны, при сей борьбе младенца с великаном [Аракчеевым]», – вспоминал друг Рылеева Николай Бестужев. Надменному временщику ничего не оставалось, как сделать вид, что эти дерзкие стихи направлены не по его адресу, хотя весь образованный Петербург знал это.

    Противоположной по жанру этому сатирическому посланию явилась ода Рылеева «Гражданское мужество» (1823), обращенная к генералу Мордвинову, который своими либеральными начинаниями приводил в бешенство членов Государственного совета:

    Вотще неправый глас страстей
    И с злобой зависть, козни строя,
    В безумной дерзости своей
    Чернят деяния героя.
    Он тверд, покоен, невредим,
    С презрением внимая им,
    Души возвышенной свободу
    Хранит в советах и в суде
    И гордым мужеством везде
    Подпорой власти и народу.

    «Внося новое содержание в лирику, декабристы видоизменяли ее жанровые формы, – отмечал А. Н. Соколов. – Классическая ода была гражданским жанром. Но политическая тема здесь не становилась переживанием индивидуальной личности. Одописец эпохи классицизма, от лица которого воспевалось высокое лицо или событие, оставался абстрактным образом поэта. Романтическая ода декабристов стала выражать личное чувство, предметом которого выступает общественное явление. В этой эволюции жанра отразился тот переворот в поэзии, который был произведен романтиками». Стихи написаны Рылеевым прямо от лица молодого поколения, голос которого постоянно врывается в мерные, возвышенные ритмы оды, очеловечивая их трепетом личностного чувства: «Но нам ли унывать душой», «О так, сограждане, не нам в наш век роптать на Провиденье», «Одушевленные тобой», «В восторге затрепещут внуки». Кюхельбекер в статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» (1824) видел в современной оде не обозначение жанра поэзии классицизма, но определение гражданской направленности и высокого эмоционального строя лирического произведения. Это отказ от психологического самоанализа элегической поэзии и осознанное, целенаправленное эмоционально-психологическое обеднение лирики за счет ее возвышения. Таким образом, ода декабристов не была возвратом к поэтике классицизма XVIII века с его рационализмом и строжайшими жанровыми канонами.

    В стихотворении К. Ф. Рылеева «Я ль буду в роковое время…» (1824) идеальный образ гражданина, смелого, целеустремленного, готового жертвовать собой, противопоставлен «изнеженному племени переродившихся славян».

    Назначение своей поэзии декабристы видели «не в изнеживании чувств, а в укреплении, благородствовании и возвышении нравственного существа нашего». Они были глубоко убеждены, что только те стихи достойны признания, дух и пафос которых непосредственно входит в жизнь и участвует в жизнестроительстве.

    Вильгельм Карлович Кюхельбекер был принят в тайное общество декабристов за месяц до восстания, но его участие в нем было не случайным, к нему органически подводил поэта весь жизненный и творческий опыт. Еще в Лицее он вступил в первое тайное общество «Священная артель», организатором которого был Иван Григорьевич Бурцев и куда входили офицеры Генерального штаба с примкнувшими к ним молодыми лицеистами – Вольховским, Пущиным, Дельвигом и Кюхельбекером. В квартире, где жили артелью Бурцев, братья Александр и Николай Тургеневы, Петр Колошин, а по окончании Лицея – Владимир Вольховский, висел «вечевой колокол», в который звонил каждый член артели, собирая друзей для беседы. Члены артели слушали лекции о политических науках у лицейских профессоров Галича, Германа, Куницына. Из этого круга, распавшегося в 1817 году, Кюхельбекер вынес понятия «святое братство», «святые мечтания», «счастье отчизны», «дружество».

    По окончании Лицея с серебряной медалью Кюхельбекер определяется на службу в Главный архив иностранной коллегии, а также читает лекции по русской литературе в Благородном пансионе при Главном педагогическом институте. «Мысль о свободе и конституции была в разгаре. Кюхельбекер ее проповедовал на кафедре русского языка», – вспоминал один из его учеников.

    Как считает Н. В. Королева, «дифирамбический восторг» высокого стиля гражданского романтизма», столь свойственный Кюхельбекеру, «отнюдь не означал обязательного оптимистического решения темы, – напротив, трагизм судьбы лирического героя усиливает эмоциональную напряженность стиха и его агитационно-ораторское воздействие». Но в то же время «собственная индивидуальность Кюхельбекера-поэта раскрывается также только с одной своей стороны: высокий дух, героические порывы и гонения, несчастия, трагические случаи. Всякое психологическое углубление и самораскрытие полностью отсутствует».

    Вера в божественную природу поэтического слова влечет за собой уверенность в его всесилие. Словом поэта рушатся троны тиранов, в ничтожество превращаются ложные кумиры временщиков. Не потому ли их пророческого дара так трепещет низменная толпа, погрязшая в земных грехах? В стихотворении «Участь поэтов» (1823) Кюхельбекер предвосхищает тему лермонтовского пророка:

    О сонм глупцов бездушных и счастливых!
    Вам нестерпим кровавый блеск венца,
    Который на чело певца
    Кладет рука камен, столь поздно справедливых!
    Так радуйся ж, презренная толпа,
    Читай былых и наших дней скрыжали:
    Пророков гонит черная судьба;
    Их стерегут свирепые печали;
    Они влачат по мукам дни свои,
    И в их сердца впиваются змии.

    Начало расцвета романтизма в 1815 – 1825 гг. «Элегический» и «гражданский» романтизм: общее и различное в проблематике и поэтике. Психологизм, опора на «философию двоемирия» – основные черты «элегического» романтизма

    Гражданский романтизм
    Поэты «гражданского романтизма» усматривали источник зла в окружающих человека обстоятельствах и утверждали идеал гражданина-патриота, любящего свое отечество и вступающего в решительную борьбу с «самовластием», с несовершенным устройством общества. В литературе они видели эффективное средство патриотического воспитания человека-борца. В уставе декабристского «Союза благоденствия» (1818-1821) «Зеленая книга» было записано, что «сила и прелесть стихотворений» состоит «более всего в непритворном изложении чувств высоких и к добру увлекающих». «Описание предмета или изложение чувства, не возбуждающего, но ослабевающего высокие помышления, как бы оно прелестно ни было, всегда недостойно дара поэзии».

    В оценке художественного метода, которым пользовались поэты-декабристы, в нашей науке существовали разные точки зрения. Ю. Г. Оксман называл лирику первой четверти XIX века временем позднего расцвета русского классицизма, считая его представителями Батюшкова, Гнедича, Катенина, Грибоедова, Рылеева, Кюхельбекера, Ф. Глинку и даже раннего Пушкина. Однако большинство исследователей склонны говорить об органическом сочетании романтизма с классицизмом в их творчестве. Л. Я. Гинзбург уточняет эту точку зрения, утверждая, что в основу эстетической программы декабристов лег классицизм позднего, просветительского толка, вместе с руссоизмом и немецким движением «бури и натиска».

    Эстетика гражданского романтизма заимствовала от классицизма XVIII века требование «высокого» содержания искусства, она обращалась к жанру оды, лироэпическому гимну, сатире. Она вступала в полемику с «унылым элегизмом» школы Жуковского, предпочитая культ сильных и высоких гражданских чувств. Лирический монолог поэта «гражданского романтизма» утверждался не в жанре элегического размышления с его утонченным психологизмом, пристрастием к иррациональным проявлениям человеческой психики, а в гражданской, одической традиции с ее ораторско-декламационным стилем. Вместо элегических формул «розы», «слезы», «младость», «радость» в поэзии декабристов обрели эмоционально окрашенное звучание иные «слова-сигналы»: «тиран», «вольность», «цепи», «кинжал». Но в то же время поэзия гражданского романтизма опиралась на опыт романтизма психологического, использовала открытую им многозначность и полисемантизм поэтического слова. Старославянизмы и другие слова «высокого» стиля классицизма потеряли в их творчестве свойственную классицизму рациональность и однозначно прямой предметный смысл. Высокое слово у декабристов приобрело дополнительные образные наслоения, эмоциональные ореолы, окрасилось личностным отношением автора, стало звучать как торжественная музыка.

    Поэты гражданского романтизма не удовлетворены камерностью, интимной замкнутостью содержания поэзии школы Жуковского, их не устраивает поэтический язык, не предназначенный для передачи возвышенных, патриотических чувств и народного просторечия.

    Элегический романтизм

    Оссианизм оказал большое влияние на становление в русской литературе национально-героической темы. Он определил духовную атмосферу, в которой совершалось наше восприятие и освоение былин, летописей, только что открытого «Слова о полку Игореве». Переводы и подражания «Песням Оссиана» стали появляться у нас с 1780-х годов. В 1792 году Е. И. Костров издал прозаический перевод 24 его поэм. Первые опыты оригинальной оссианической прозы относятся к 1790-м годам: «Оскольд» М. Н. Муравьева (издан Карамзиным в 1810 г.), «Рогвольд» В. Т. Нарежного (1798). В них воссоздается атмосфера древнего исторического предания, рисуются героические характеры, изображается мрачный ночной ландшафт. В лирической их композиции сливаются традиции сентиментальной повести и историко-героической элегии.

    В 1803 году в «Вестнике Европы» Жуковский публикует начало своей исторической повести «Вадим Новгородский». Влияние Оссиана пронизывает в ней образный и интонационный строй, определяет особую «песенную» трактовку истории. Воспеваются времена «славы, подвигов славян храбрых, их великодушия, их верности в дружбе, святого почтения к обетам и клятвам». Упоминаются древние языческие боги, используются исторические и вымышленные имена Гостомысла, Радегаста, Вадима. Рассказывается об изгнании и гибели новгородских героев, о торжестве «иноплеменников». Прошлому придаются черты современности: мир человеческих чувств и отношений типичен для литературы сентиментализма. Вся повесть пронизана мрачной и суровой лирической напряженностью. Историзм ее, конечно, условен, да Жуковский и не ставил цели создания исторических характеров. Повести предпослана элегия в прозе – «дань горестной дружбы» и «памяти Андрея Ивановича Тургенева». Тональность этой элегии, как камертон, настраивает всю повесть на скорбный элегический лад.

    Элегия стала одним из ведущих жанров в поэтическом творчестве Жуковского. Она была созвучна интересу сентименталистов и романтиков к драматическому содержанию внутренней жизни человека. При этом жанр элегии У них существенно изменился по сравнению с классицистами. В элегии XVIII века тоже преобладало грустное содержание: поэты сокрушались по поводу смерти друга или измены возлюбленной, тосковали при долгой разлуке с ними. Но беды и несчастия воспринимались как факты случайные. Они не колебали веры в добрую природу человека и в разумную организацию мира. 

     элегической поэзии Жуковского содержатся в сжатом виде те проблемы, которые будут решать герои Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Некрасова, Тургенева и Чехова, Толстого и Достоевского. Не случайно Белинский видел в ней «целый период нравственного развития русского общества».

    В. А. Жуковский и К. Н. Батюшков во главе «школы гармонической точности»

    А.С. Пушкин отнес первых русских романтиков Жуковского и Батюшкова к «школе гармонической точности». Батюшков всецело принадлежал ей и много сделал для ее поэтических успехов. Заслуги этой «школы» состояли в том, что она впервые в русской поэзии выдвинула на авансцену литературы «средний» стиль и «средние» жанры (малые формы). Батюшков, как и Жуковский, создал поэтический язык (законы сочетаемости слов разных стилистических пластов и их устойчивые формулы), пригодный для выражения внутреннего мира личности. С этой целью он, сходно с Жуковским, оживил в слове дремавшие в нем эмоциональные значения и оттенки, метафорические смыслы, обширный круг его значимых ассоциаций, все то, что называется эмоциональным ореолом слова.

    В стихотворениях слова подбирались по их лексической и стилистической уместности. Это означало, что лексические значения и стилистическая окраска рядом или близко стоящих слов не могли противоречить друг другу. Слова «высокого» и «среднего» стиля не должны были «спорить» между собой (например, в послании «Мои пенаты» – «Без злата мили красен», где славянизм «злата» сочетается, не вызывая сопротивления, с разговорно-литературным, обиходным словом «мил»). Те же стилистические маркированные слова могут естественно соединяться с просторечным «шалаш» («Мне мил шалаш простой, Без злата мил и красен…»).

    «Школа гармонической точности» негласно требовала, чтобы слова подбирались с учетом звуковой гармонии: звуки должны ласкать ухо. Поэтому предпочтение отдавалось «приятным» звукам (л, м, н и гласным), тогда как шипящие исключались. Не допускался или считался неудачным стык согласных.

    Добившись лексической и стилистической уместности сочетания слов в целях передачи интимных переживаний, в целях психологической истинности, «школа гармонической точности» не могла, однако, сделать еще один шаг и достичь предметной точности. Иначе говоря, она не могла одновременно сохранить точность и психологическую, и предметную. В стихотворении «Мои пенаты» Батюшков дает «довольно пестрый набор обозначений того «уголка», где обитает поэт: обитель, хижина, шалаш, хата, домик… Ни один из этих поэтических синонимов не служит точным определением того действительного дома, где живет или мог бы жить поэт». Все синонимические обозначения местопребывания поэта точны и не точны. Они точны с точки зрения «школы гармонической точности», поскольку поэт прямо сказал, что живет в стране поэзии. Но они не точны с точки зрения предметной, объективной правды: «домик» Батюшкова – метафорический, но не реальный. Поэтому Пушкин, исходя из принципов иной поэтики, мог сделать упрек Батюшкову: в его стихотворении «смешаны» «обычаи жителя подмосковной деревни» с «обычаями мифологии». С одной стороны, пенаты, лары, парки тощи, а с другой – пестуны, норы, кельи, хата.

    Для Батюшкова же, как и для всей «школы гармонической точности», она была безразлична. Он хотел соблюсти только точность психологическую, только точность лексического и стилистического выражения внутреннего мира. Для этого нужно было найти образ неумолимой смерти. Им стал «серп убийственный». Для Батюшкова не имело никакого значения, что ландыш не может погибать под серпом. Ему важно было создать выразительный образ трогательной гибели нежного и беззащитного цветка от беспощадного орудия смерти, чего он и достиг с помощью лексических и стилистических средств (все слова получают дополнительные эмоциональные значения, реализующие метафору смерти: под серпом убийственным, склоняет голову и вянет и т. д.).

    В пользу этих соображений говорит то, что Батюшков, конечно, знал и мог легко вставить в свое стихотворение другой поэтический образ смерти – косу вместо серпа. Переменить «серп» на «косу» для такого мастера, как Батюшков, ничего не стоило. В стихотворении «Мои пенаты» фигурирует именно этот образ:

    Пока бежит за нами

    Бог времени седой

    И губит луг с цветами

    Безжалостной косой…

    «Школа гармонической точности» достигла точности эмоциональной, точности выражения внутреннего мира, но не сделала новый шаг – не соединила психологическую точность, лексическую и стилистическую уместность слова с точностью предметной. Однако и то, чего она добилась, имело великое значение для русской поэзии, для которой был отныне открыт внутренний мир личности и которая благодаря этому вышла на просторы романтизма. Жанровое мышление было решительно поколеблено, а игра стилистическими возможностями слова, различными стилями приобрела решающее значение.

    Перед русской поэзией встала задача соединить лексическую и стилистическую точность с точностью предметной, сделать так, чтобы предметная точность была одновременно и точностью эмоциональной, а точность эмоциональная – точностью предметной. Решение этой задачи связано с именем Пушкина, которому и принадлежит заслуга завершения сложного процесса созидания русского литературного языка, в которое внесла свой вклад «школа гармонической точности» с ее ведущими поэтами – Жуковским и Батюшковым.

    Служение обществу, самобытность и народность – ключевые требования «гражданского» романтизма. Сочетание предромантических тенденций и просветительских традиций в эстетической программе писателей-декабристов. Ведущие жанры «элегического» и «гражданского» романтизма. Судьбы писателей-романтиков после 1825 г.

    Образование гражданского, или социального, течения русского романтизма непосредственно связано с созданием Союза Спасения (1816–1817), Союза Благоденствия (1818–1821), Северного и Южного тайных обществ (1823–1825). В документах этих обществ содержались политические установки, касающиеся, в частности, изящной словесности. Так, Союз Благоденствия следующим образом формулировал свои задачи в области искусства и литературы: «Изыскать средства изящным искусствам дать надлежащее направление, состоящее не в изнеживании чувств, но в укреплении и возвышении нравственного существа нашего». В целом декабристы отводили литературе служебную роль и рассматривали ее как средство агитации и пропаганды своих взглядов. Это, однако, не означало, что они не обращали внимания на качество литературной продукции или что все они имели одинаковые литературные вкусы и пристрастия. Одни принимали романтизм, другие открещивались от него. По-разному понимали декабристы и сам романтизм: одни восприняли уроки «школы гармонической точности», другие их отрицали. Среди них, исходя из определения, данного Ю.Н. Тыняновым, были «архаисты» – сторонники традиций высокой гражданской лирики XVIII в., взглядов на литературный язык Шишкова, и «новаторы», усвоившие стилистические принципы поэтического языка Жуковского и Батюшкова. К числу «архаистов» относятся П.А. Катенин, В.К. Кюхельбекер, к «новаторам» – А.А. Бестужев (Марлинский), К.Ф. Рылеев, А.И. Одоевский и др.

    Разнообразие литературных вкусов и дарований, интерес к различным темам, жанрам и стилям не мешает выделить общие тенденции декабристского романтизма, придавшего лицо гражданскому, или социальному, течению в русском романтизме в период расцвета декабристского движения, т. е. до 1825 г. Задачи декабристской литературы состояли в том, чтобы воспитывать гражданские чувства и взгляды читателей. В этом сказывается ее связь с традициями XVIII в., с эпохой Просвещения. С позиции декабристов, чувства человека воспитываются не в узком дружеском, семейном кругу (как, например, у В. Жуковского, К. Батюшкова), а на общественном поприще, на гражданских, исторических примерах. Это заставило декабристов вслед за литераторами первых годов XIX в. (например, В. Попугаевым, написавшим статьи «О необходимости исторических познаний для общественного воспитания», «Об истории как предмете политического воспитания» и др.) обратиться к национальной истории. Историческое прошлое разных народов (России, Украины, Ливонии, Греции, как современной, так и античной, античного Рима, древней Иудеи и др.) наиболее часто становится объектом изображения в творчестве декабристов.

    Некоторые периоды русской истории, с позиций декабристов, являются ключевыми – в них ярко выразились общие черты русского национального самосознания. Один из таких периодов – становление, а затем и трагическая гибель вечевых республик Новгорода и Пскова (исторические баллады А. Одоевского «Послы Пскова», «Зосима», «Старица-пророчица», повесть А. Бестужева «Роман и Ольга» и др.). Вечевые республики представлялись декабристам образцом гражданского устройства, исконной формой жизни русского общества. Историю республик Новгорода и Пскова декабристы противопоставляли истории Москвы, которая олицетворяла деспотическое царское правление (на этом противопоставлении строится, например, повесть «Роман и Ольга»). В истории Смутного времени (XVIII в.) декабристы находили подтверждение своей мысли о том, что без ясных нравственно-гражданских ориентиров в сложное, переходное время не может состояться человеческая личность (повесть А. Бестужева «Изменник», драма В. Кюхельбекера «Прокофий Ляпунов» и др.).

    Неоднозначно оценивались в декабристской (как и в последующей) литературе личность Петра и эпоха петровских преобразований. Наиболее значительные произведения на эту тему, выражающие противоположные позиции, – думы и поэмы К. Рылеева «Петр Великий в Острогожске», «Войнаровский», с одной стороны, повести и статьи А. Корниловича «За Богом молитва, а за царем служба не пропадают», «Утро вечера мудренее»; «Нравы русских при Петре I» («О частной жизни императора Петра I», «Об увеселении русского двора при Петре I», «О первых балах в России», «О частной жизни русских при Петре I») – с другой. Особый интерес декабристов был направлен на таких исторических деятелей Украины, как Богдан Хмельницкий, Мазепа, Войнаровский и др. (повесть «Зиновий Богдан Хмельницкий» Ф. Глинки, дума «Хмельницкий» и поэма «Войнаровский» К. Рылеева и др.). История ливонских государств стала предметом изображения в исторических повестях декабристов: в цикле «замковских повестей» А. Бестужева («Замок Эйзен», «Замок Венден» (1821), «Замок Нейгаузен», «Ревельский турнир» (1824), в повести Н. Бестужева «Гуго фон-Брахт» (1823) и др.).

    Своеобразен художественный историзм декабристской литературы. Задача художника-гражданина состоит в том, чтобы «постичь дух времени и назначенье века» (К. Рылеев). С позиции декабристов, «дух времени и назначенье века» оказываются сходными у многих народов в разные исторические периоды. Драматичная борьба тираноборцев с тиранией, требование устройства жизни на основе твердых и разумных законов составляют содержание различных исторических эпох. Исторические темы давали возможность для проявления деятельного характера героя декабристской литературы, поэтому исторические произведения, воплощенные в разнообразных жанрах (лироэпических, эпических, драматических), наиболее распространены в их творчестве.

    Жанрово-видовой диапазон произведений декабристов чрезвычайно широк. В творческом наследии писателей декабристов нашли воплощение жанры лирические (от элегии, дружеского послания до оды), лироэпические (от баллады, думы до лирической поэмы), эпические (от басни, притчи до повести), драматические (от комедии до исторической драмы).

    Декабристы остро ставили вопрос о национальной самобытности литературы, о разработке национально-самобытных форм. А. Бестужев в статье «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» писал: «Мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому. Измеряя свои произведения исполинскою меркою чужих гениев, нам свысока видится своя малость еще меньшею, и это чувство, не согретое народною гордостью, вместо того, чтобы возбудить рвение сотворить то, чего у нас нет, старается унизить даже и то, что есть». Стремление найти свежие, оригинальные и, главное, национально-своеобразные формы для русской литературы, соответствующие растущему национальному самосознанию, характерно для жанровых поисков декабристов. Так, например, появление в 1810-х годах баллад В.А. Жуковского было важным событием в русской литературе. Однако декабристами баллады Жуковского воспринимались «как жанровая стилизация, перенесение готовых вещей», как переводы с английского, немецкого и других языков. Это не могло удовлетворить писателей, стремившихся к национально-самобытной литературе. Декабристская баллада (П. Катенина, А. Одоевского, В. Кюхельбекера) была сознательно ориентирована на темы русской, часто исторической жизни, на национального героя, на использование образности и стилистики фольклора, произведений древнерусской литературы. В 1820-е годы К. Рылеев начал осваивать жанр думы, который был близок к балладе, но представлял собой самостоятельную, восходящую к украинской и польской литературе художественную форму.

    Важной стороной стилистической манеры декабристов было использование в произведениях слов-сигналов.

    Слово-сигнал – это определенный поэтический знак, при помощи которого устанавливается взаимопонимание между писателем и читателем: писатель подает читателю сигнал о непрямом значении того или иного слова, о том, что слово употреблено им в особом гражданском или политическом смысле. Так декабристы создают свой устойчивый поэтический словарь, свою устойчивую образность, имеющие вполне определенные и сразу же узнаваемые ассоциации. Например, слова высокий («Рабы, влачащие оковы, Высоких песен не поют!»), святой («Святую к родине любовь»), священный («Священный долг перед тобою…») подразумевают не только сильное и торжественно выраженное чувство, но прежде всего чувство, свойственное гражданину-патриоту, и выступают синонимами слова гражданский. Слово славянин вызывает ассоциации о гражданской доблести и вольнолюбии предков. Им декабристы нередко именуют себя, противопоставляя тем современникам («переродившимся славянам»), которые забыли о гражданском долге.

    Гражданским содержанием наполнялись слова раб, цепи, кинжал, тиран, закон и др. Знаковыми стали для декабристов имена Кассия, Брута (римских политических деятелей, возглавивших республиканский заговор против Цезаря), Катона (римского республиканца, покончившего с собой после установления диктатуры Цезаря), Риеги (вождя испанской революции XIX в.), Н.И. Панина (русского государственного деятеля, пытавшегося ограничить власть Екатерины Великой), Н.С. Мордвинова (члена Государственного совета, считавшего, что власть царя должна быть ограничена конституцией) и др.

    Путь национального развития литературы декабристы видели в том, чтобы обратиться к русским или общеславянским сюжетам, выдвинув в них остро конфликтную ситуацию, в которой наиболее выигрышно мог бы проявить свои лучшие гражданско-патриотические качества и вольнолюбивые чувства положительный герой, личность общественно активная и мужественная. В этой связи декабристы сделали попытку создать обновленную систему жанров, в которой «средние» (элегии, послания, баллады, думы, поэмы) и даже «низкие» («подблюдные» и иные песни) жанры наполнились бы высоким, значимым содержанием, а «высокие» жанры были бы одушевлены живым личным, интимным чувством (отсюда понятны такие сближения – «веселая кровь», «к свободе пылает любовь», «веселый час свободы», «И славу пышную и милую свободу»). Таким образом декабристы нарушали жанровое мышление и способствовали переходу к мышлению стилями. Даже в том случае, если субъективно они отрицали романтизм (Катенин), все же объективно выступали самыми настоящими романтиками, провозгласив идеи народности, историзма (впрочем, не поднявшись до подлинного историзма), свободы личности.

    А про судьбы есть где-то выше. 

    Сосуществование и взаимопроникновение элементов «элегического» и «гражданского» романтизма в раннем творчестве А. С. Пушкина. Основные мотивы его лирики. «Южные поэмы»

    Особенность пушкинской поэтики в лицее – усвоение разных поэтических школ. Пушкин не стремится подражать Жуковскому или Батюшкову. Он учится у них писать, хочет понять, как ему писать. Поэтому в посланиях Пушкин объявляет себя сторонником «арзамасских» творческих деклараций и одновременно отстаивает собственный путь. Так, послание «Батюшкову» («В пещерах Геликона…») завершается знаменательной цитатой-концовкой («Будь всякий при своем»).

    Если в посланиях, в романсах, в элегиях вырабатывался пушкинский поэтический язык психологической лирики, пока достаточно условный, изобилующий готовыми формулами, то в одических жанрах (ода, песня, гимн, дифирамб), оживленных батальной лирикой 1812 г., слагалась гражданская лирика с ее высоким стилем слов-сигналов, метафорических образов, за которыми стояли устойчивые социально-политические понятия и ценности.

    После 1815 г. заметно усиливается оппозиционность общественных настроений. Если в ранний лицейский период основная установка Пушкина состоит в том, что жизнь дана для наслаждения, то в поздний лицейский период он сожалеет о том, что пиршество духа невозможно вследствие несовершенных обстоятельств. Земные радости, чувственные желания уступают место грусти. Невозможность достичь полноты душевной жизни выдвигает в поэзии на первый план жанр элегии и близкий к нему жанр романса. Господствующее положение занимает исповедальная любовная лирика, которая реализуется в двух разновидностях – «унылой» и любовной элегии.

    В «унылой» элегии преобладает одна страсть – уныние, страдание разлуки, воспоминание об утрате возлюбленной. Любовь, переживаемая героем, лишена, как правило, чувственного начала. Она созерцательна, платонична и часто религиозна.

    Герой предстает мечтательным юношей – поэтом, оплакивающим любовные страдания. Типичная элегическая ситуация – предсмертный монолог. В таких элегиях преобладают устойчивые поэтические обороты («увяла в цвете лет» и др.). Те же чувства любовного томления и уныния характеризуют и романс. Но в нем речь может идти о герое, отделенном от автора. Такому герою сообщается особая биография воина-певца, павшего на поле битвы («Наездники»). В романсе может звучать и гусарская тема («Слезы»), в которой оживают приметы лирики Д.В. Давыдова.

    Любовная элегия, в отличие от «унылой», выражала противоречивый внутренний мир героя («Элегия» («Опять я ваш, о юные друзья!»), «Элегия» («Я думал, что любовь погасла навсегда…»)). Основной герой в ней – задумчивый отшельник, бегущий из общества в естественный мир любви, наслаждений, поэзии. Иногда он является в облике скептического вольнодумца. Любовная элегия наполнена чувственной страстью. Герой в любовной элегии противоречив: он жаждет полноты наслаждений, но она оказывается невозможной.

    В обращениях к друзьям («В альбом Илличевскому», «Товарищам», «В альбом Пущину», «Кюхельбекеру») возникает тема Лицея, мотив поэтического союза, «святого братства».

    В целом, лицейская лирика носила ярко выраженный жанровый характер. Пушкину было присуще жанровое мышление: тема, стиль, лирический герой, авторский образ определялись жанром. Особенность лицейской лирики – игра поэтическими масками. Лицейская лирика была поэтическиусловной и не отражала ни реальное жизненное поведение Пушкина, ни его духовный и душевный мир. Но именно условность лирики была залогом поэтического новаторства Пушкина, который позднее наполнил условные и устойчивые поэтические формулы-сращения (утлый челн, во цвете лет и др.) конкретным жизненным содержанием.

    Книжно-условный строй лицейской лирики отразился и на образе лирического героя. Он тоже жанровое лицо, стилевая маска, выбираемая соответственно жанру.

    В петербургский период ориентация отчасти меняется, и Пушкин направляет свои взоры к только что народившемуся гражданскому, или социальному, течению русского романтизма. Многие дружеские и творческие нити связывают его с Союзом Благоденствия и близкими к нему обществами и кружками – Вольным обществом любителей российской словесности, «Зеленой лампой», домашним кругом Н.И. Тургенева. В «Зеленой лампе» политическое и религиозное вольнодумство соединено с эротическими и вакхическими поэтическими мотивами, а в кружке Тургенева преобладали установки на социально-философскую лирику. В обществах и кружках вырабатываются основы гражданской поэзии, типологические черты которой хорошо известны – предпочтение философско-публицистичес-ких тем и жанров темам и жанрам интимной лирики, обращение к героическим и трагическим эпизодам национальной истории, непосредственно соотнесенным с современностью, поучительность (исторические «уроки»), установка на ораторский, декламационный стиль, аллюзионность и широкое употребление метафорических слов-сигналов.

    В этом свободолюбивом кругу возникает пушкинская гражданская лирика, во многом определившая поэтику гражданского, или социального, течения русского романтизма и отмеченная теми же чертами. На этой лирике лежит отпечаток философско-политических споров и застольных разговоров.

    Так, согласно биографической легенде, именно кружком Н.И. Тургенева, из окон квартиры которого был виден Михайловский замок, где убили Павла I, была вдохновлена ода «Вольность» (1817).

    Период Южной ссылки справедливо считается периодом почти полного господства романтизма. На юге Пушкин знакомится с поэзией Байрона, и это усиливает волновавшие его романтические настроения. Южный период творчества связан с воплощением романтического характера байроновского типа («современного человека», представленного Чайльд-Гарольдом) в его русской интерпретации – вольнолюбивого мечтателя и разочарованного индивидуалиста. Пушкин овладевает романтической темой, романтической проблематикой и романтическим стилем. Он окончательно сводит воедино стили двух течений русского романтизма – психологического и гражданского, или социального. И, что очень существенно, этот синтез предстал в больших лироэпических жанрах. Именно в романтической лирике и в романтических поэмах Пушкин преодолевает жанровое мышление.

    Итак, влияние Байрона и чтение его поэм определили устремленность к романтизму и творческое содержание южного периода. И все-таки связывать южный период только с воздействием Байрона было бы опрометчиво. Для понимания творческого развития Пушкина в суждение о будто бы полном господстве романтизма в южный период нужно внести существенные коррективы.

    На Юге Пушкин испытал не только влияние Байрона, но пережил глубокий интерес к французскому поэту-классику Андре Шенье, со стихотворениями которого, только что вышедшими (1819), он познакомился перед отъездом на Юг. Том стихотворений Андре Шенье стал любимым чтением Пушкина в южный период. Шенье с его пластикой, сдержанностью, гармонией явился для Пушкина прямым и оберегающим противовесом байроновской безудержной и часто алогичной эмоциональности. К этому нужно добавить, что в Пушкине не угасли ни наследие Парни и просвещенного XVIII в., ни вольтеровский скептицизм: именно на Юге, следуя этим традициям, он написал шутливую, сладострастную и богохульную, но вовсе не антирелигиозную поэму «Гавриилиада» (1821).

    Если в поэмах преобладает влияние Байрона, то в лирике ему не уступает влияние Шенье. Творчество южного периода развивается из противоречия между романтизмом Байрона и классицизмом Шенье, устремляясь к примирению между ними, к синтезу романтизма и классицизма в чисто пушкинской поэтической системе, предполагающей выражение эмоциональной субъективности и конкретного психологического переживания точным и ясным словом. Подобно тому как Байрон противостоял холодному рационализму, так Шенье – эмоциональной несобранности, иррациональности, внося дисциплину эстетического вкуса в стиль, передающий романтическую взволнованность. Оба поэта были Пушкину необходимы и служили дополнением и противоядием один другому.

    Лирика южного периода (1820–1824). Творчество Пушкина 1820–1824 гг. отличается своим откровенным, почти господствующим лиризмом. В это время исчезает свойственный юному Пушкину налет ученичества, пропадает дидактизм, характерный для гражданских стихотворений, устраняется жанровая нормативность, упрощается самая структура лирического стихотворения. Пушкин в романтической лирике создает психологический портрет современника, эмоционально соотнося его с собственным поэтически воспроизведенным характером. Личность самого поэта предстает главным образом в элегической тональности. Центральная тема – ощущение новых впечатлений, жажда свободы, стихийное чувство воли, контрастное повседневной жизни. Постепенно, однако, ведущим становится стремление раскрыть внутренние стимулы поведения в связи с мотивом свободы.

    Романтическое настроение, возникающее в лирике Пушкина, предопределено особым осмыслением биографических обстоятельств, получающих обобщенную трактовку. В элегиях Пушкина возникает конкретный образ изгнанника поневоле, рядом с которым появляется условно-романтический образ изгнанника добровольного. Этот образ соотнесен с байроновским Чайльд-Гарольдом и с римским поэтом Овидием. Пушкин переосмысливает факты своей биографии: не его, Пушкина, сослали на Юг, а он, следуя своим нравственным исканиям, покинул душное столичное общество. В этом отношении поэт воплощает романтический дух либеральных идей века: сила нравственного чувства противостоит обстоятельствам и хотя бы в личном сознании побеждает окружающую его суровую действительность.

    «Погасло дневное светило…» (1820). Уже в первом стихотворении, написанном на Юге, присутствует господствующая для всей романтической лирики интонация элегического раздумья. В центре элегии – личность самого автора, вступающего в новую пору жизни. Главный мотив – возрождение души, жаждущей свободы и нравственного очищения.

    Стихотворение подводит итог внутренней жизни поэта в Петербурге и осмысливает ее как несвободную и нравственно неудовлетворительную. Отсюда контраст между прежним существованием и ожиданием свободы, сопоставляемой с грозной стихией океана. Личность поэта помещена между «берегом отдаленным» и «берегами печальными». Душа поэта устремляется к стихийной жизни природы, ей свойственно активное начало, которое олицетворено в образе могучего океана. Рефреном проходят строки:

    Шуми, шуми, послушное ветрило,

    Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

    Сопровождая лирическое чувство, этот лейтмотив проясняет противоречивость душевного состояния и создает перспективу неограниченных желаний личности. Природа рисуется не только необычной, что характерно для романтической лирики южной ссылки, но и внутренне противоречивой. Она заключает в себе представление о мощи стихии и ее произволе («По грозной прихоти обманчивых морей», «угрюмый океан»). Главное в пушкинском изображении – не реальная живописная картина, а выражение стихийного движения, активности, безграничной свободы. В элегии преобладают эмоционально-оценочные эпитеты и глагольная экспрессия («Шуми, шуми…», «Волнуйся…», «Лети…, неси…»).

    Композиция стихотворения («бегство» из «отеческих краев» и устремленность к «пределам дальным») помогает развернуть внутреннюю тему – драму поэтической души.

    «Узник» (1822). Свобода понимается в «Узнике» в духе фольклорных традиций: как безграничная воля, стихийное чувство, родственное проявлениям природы. Свобода живет во всякой душе: орел, «вскормленный в неволе», томится по воле. Чрезвычайно важен мотив «понимающей» души, наделенной теми же стремлениями («Как будто со мною задумал одно»). В стихотворении сопоставлены два мира – реальный и идеальный, переданные через зримый контраст суженного пространства («Сижу за решеткой в темнице сырой…») и вольной, широкой жизни, открытой мысленному взору («белеет гора», «синеют морские края», гуляет «ветер»).

    Свобода нуждается в защите, орудием которой избран тайно охраняющий ее кинжал. Он воспринимается «последним судьей позора и обиды».

    Внешние события часто выступают не со стороны их внутреннего смысла и значения, а с точки зрения их воздействия на душу, т. е. в типично романтическом ключе. Так, воспламененный известиями о восстании в Греции, Пушкин в стихотворении «Война» сосредоточивает внимание на том, что война несет ему. Поэта увлекает мысль о войне как сильном душевном потрясении, источнике новых тем для творчества («И сколько сильных впечатлений Для жаждущей души моей!», «Все ново будет мне…»). Сама восставшая Греция и ее цели мало занимают его воображение, ибо война по-романтически понята как «слепая славы страсть», губящая и личность, и свободу.

    Ода-элегия «Наполеон» (1821) вызвана известием о смерти французского императора. Когда народы боролись с Наполеоном, то его имя наводило «ужас». Но к 1821 г. и после его смерти оценка Наполеона пересматривается: реставрация монархий изменила взгляд на Наполеона как на преступника и тирана. Настала пора взвешенных, более объективных оценок, выдержанных не в эмоциональном, а в историко-философском ключе.

    Наполеон рисуется в стихотворении ведущим характером века, в котором различимы два разных образа – «могучего баловня побед» и несчастного, разочарованного и трогательного изгнанника. Противоречивость деятельности Наполеона зависит от его характера и рассматривается с романтической точки зрения – отношения «великого человека» к свободе политической и национальной.

    Через все стихотворение проходит мысль о несовместимости своенравного произвола индивидуалистически понятой личной свободы и свободы народов. История осуществляет тайным образом стихийную свободу, которая и есть закон жизни. Наполеон бросил вызов истории, человечеству, народам и каждой отдельной личности, ибо они – хранители стихийного чувства свободы. Это противопоставление императора всему человечеству закреплено в кольцевой композиции стихотворения: «Чудесный жребий совершился: Угас великий человек» – «Хвала! он русскому народу Высокий жребий указал, И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал».

    Новаторство И. А. Крылова-баснописца, А. С. Грибоедова – автора комедии «Горе от ума» – и становление реализма

    Своеобразие басен и новаторство Крылова

    «Мужицкий» взгляд на действительность – вот то новое, что внес Крылов в современную ему эстетическую мысль и в литературу. Это обусловило его необычный подход ко всем бытовавшим тогда философско-эстетическим и художественным воззрениям от классицизма до романтизма включительно. Этим же определено своеобразие его басен и его новаторство в жанре басни.

    Жанр басни под пером Крылова заметно изменился. В нее вошло такое глубокое философское, этическое, социальное содержание, которое было под стать комедии или роману. Крылов решал в басне задачи национального масштаба и серьезного литературного значения. Басня благодаря Крылову стала жанром, сравнимым с большими и «важными», как тогда говорили, литературными формами.

    В баснях Крылова ожила национальная история, отлившаяся в проясненные баснописцем национальные моральные нормы, и русская нация в них нравственно осознала себя. Раздвигая содержательные границы басни, фабулист не выходил за пределы жанра и не превращал басню в сатиру, в лирическое стихотворение или в бытовую новеллу. Крылов использовал внутренние возможности жанра, не нарушая его строения и строго соблюдал законы, согласно которым басня состоит из морального поучения и рассказа. Он не отказывается от морали в пользу рассказа или от рассказа в пользу морали, а сохраняет и живой рассказ, комедийную сценку и нравоучительность. Поэтому басня Крылова – это художественное произведение, в котором закреплен способ народного мышления, сохраняющий признаки простодушно-лукавого, не прямого проникновения в суть вещей, и сгусток народной мудрости, и эпический рассказ, и драматический эпизод, в котором персонажи действуют самостоятельно, в соответствии с их характерами. Через их непосредственные отношения проступают зримые черты того общества, в котором они обитают. В свою очередь, этот мир в их поведении и их устами выносит себе приговор. Басня Крылова не столькоуказывает на порок, сколько показывает его.

    Не изменяя классических басенных правил, Крылов перестраивает соотношение между рассказом и моралью, наполняет рассказ живописными подробностями, создает характеры персонажей и образ рассказчика.

    Свою личную позицию Крылов скрывает, преподнося ее как мнение самого народа, возникшее в его историческом опыте. Конечно, такое сокрытие умышленное и художественно рассчитанное: Крылов дает возможность говорить и действовать самим басенным персонажам, но так освещает конфликт и такие моральные следствия извлекает из него, что читатель догадывается об участии мысли писателя. Однако, даже произнесенная от лица рассказчика-баснописца, она не предстает только его личным мнением. Нравственному выводу придана форма пословиц, поговорок, воспроизводящих мнения «молвы» или напоминающих их. Моральные сентенции снова возвращаются в ту же народную среду, в ту же житейскую практику, из которой они изошли. Все это доказывает, что Крылов решительно избегал «теоретической» субъективности и стремился представить свои басни как объективный результат познания, извлеченного из жизненного опыта народа.

    Установка на эпичность, на объективность исключала непосредственное «присутствие» автора. Не выявляя себя как автора, Крылов выдвигает на первый план рассказчика, который всегда находится рядом с персонажами, как бы «входит» в них, проникается их чувствами. Оттого он судит о них не понаслышке, а вскрывает их лицемерную и жестокую мораль.

    Рассказчик притворно доверяется персонажам и серьезно изъясняет мотивы их поведения. Он дает выговориться зверям и людям, совершить те или иные поступки. Он беспристрастно передает их точки зрения, но его мнимое простодушие подрывается полным посрамлением персонажей, которое проистекает из рассказа. И тут обнаруживается, что простота рассказчика лукава. На самом деле он знал заранее, к чему приведет его рассказ. Неожиданность рассказа относится только к персонажам. Рассказчик же всегда «себе на уме». Он отлично знает достоинства и слабости своих персонажей, их ухищрения и уловки, которые от него не могут укрыться и не могут его обмануть. Персонажи всегда обманывают только себя. При этом рассказчик может шутить и с читателем, опять-таки притворно делая вид, будто намерен рассказать что-то ему известное и знакомое, но неожиданно приводя к совершенно иному, более глубокому и точному знанию. Эти приемы у Крылова чрезвычайно разнообразны. У него нет строгой обязательности: мораль может вполне согласоваться с рассказом, а может не совпадать или противоречить ему. Часто рассказчик доверчиво повторяет мнение «молвы», но сквозь подчеркнутое простодушие, что само по себе уже подозрительно, непременно проступает откровенное лукавство.

    Новаторство Крылова в жанре басни раздвинуло широкие дали перед русской литературой, обозначив и облегчив путь к реализму, к созданию общенационального литературного языка и многосторонних типических характеров.

    Магистральный путь к реализму лежал через романтизм, благодаря которому выражению в слове, в литературе стал доступен внутренний мир человека. Но путь Крылова заставляет задуматься и над тем, что, помимо главного русла, существовали и боковые. В своих высших художественных достижениях писатели, отвергавшие романтизм или миновавшие его в своем развитии, могли непосредственно устремляться к реализму. Так Крылов-баснописец, бывший просветитель, расставшийся со многими иллюзиями просветительства и принявший в качестве отправной позиции народный «здравый смысл» и «золотую середину» в споре враждующих общественных и литературных сил, своими баснями «врастал» в реализм. С большими оговорками, но все-таки то же самое можно сказать и о А.С. Грибоедове, создавшем на не романтических основах блистательную комедию «Горе от ума».

    "Горе от ума"

    Комедия Грибоедова, как и басни Крылова, демонстрировала путь к реалистическому искусству слова, минуя стадию романтизма, хотя герой, независимо от воли автора, в известной мере подчинившегося логике развития характера, в финале становится своего рода романтическим скитальцем, которого «отчуждает» общество и от которого он спасается «бегством».

    Реалистические тенденции проявились, главным образом, в описании нравов, в изображении быта и характеров отрицательных персонажей, в широком использовании разговорного языка, в особенности устного «московского наречия», в виртуозном владении вольным разностопным ямбом, который способствовал созданию естественной, непринужденной и живой речи. Однако реалистические свойства комедии воплотились в «Горе от ума» лишь частично. Основное препятствие, вставшее перед Грибоедовым, – то же, что и перед искусством классицизма и романтизма: художественно не убедительный способ выражения авторской точки зрения. В классицизме герой (резонер) идеологически сближен с автором и является его рупором. В романтизме между героем и автором существует эмоциональная общность. Герой не отделен от автора и говорит авторским «голосом». Между тем задача заключалась в том, чтобы авторская позиция выявлялась и была ясна в поэме, в прозе и особенно в комедии, в драматическом роде из самого действия, из взаимоотношений действующих лиц, где каждый персонаж, в том числе и главный герой, говорили бы своими голосами.

    Принципиальные художественные противоречия проблемы автор – герой, свойственные классицизму и романтизму, были теоретически и практически решены в творчестве Пушкина («Борис Годунов», «Граф Нулин», «Полтава», «Евгений Онегин» и прозаические произведения). Это открыло широкие перспективы для развития реалистического искусства слова.

    Роль А. С. Пушкина в развитии реалистического искусства. «Евгений Онегин» и «Борис Годунов» – первые крупные реалистические произведения.

    Пушкин выступил завершителем целой эпохи литературного развития России и зачинателем новой эры искусства слова. Его главными художественными устремлениями былисинтез основных художественных направлений – классицизма, просветительства, сентиментализма и романтизма и утверждение на этом фундаменте универсального, или онтологического, реализма, названного им «истиннымромантизмом», разрушение жанрового мышления и переход к мышлению стилями, которое обеспечило в дальнейшем господство разветвленной системы индивидуальных стилей, а также создание единого национального литературного языка, сотворение совершенных жанровых форм от лирического стихотворения до романа, ставших жанровыми образцами для русских писателей XIX в., и обновление русской критической мысли в духе достижений европейской философии и эстетики.

    «Евгений Онегин» был начат поэтом в южной ссылке и закончен Болдинской осенью. Но на этом работа над романом не прекратилась. В 1831 г. поэт переделал последнюю, восьмую главу и сочинил письмо Онегина к Татьяне.

    В течение семи лет план романа менялся, менялись его герои. Поскольку Пушкин печатал главы романа отдельными книжками, то и читатели могли следить за переменами в жизни и в мироощущении главных персонажей. Сам Пушкин тоже не оставался неизменным. Поэт запечатлел в «Евгении Онегине» и собственный духовный рост, и развитие своих героев. Пушкин смотрел на них глазами современника и глазами человека, для которого они стали уже историческими типами. В «Евгении Онегине» предстала реально движущаяся история русского общества, но она явилась в авторском освещении, пропущенная сквозь сердце автора. В связи с этим Пушкин разрешил себе широту и непринужденность авторских оценок по отношению к героям, их судьбам, к историческим, литературным и иным событиям. 

    Характер Онегина в первой части романа раскрывается в сложном диалогическом отношении между героем и автором. Пушкин и входит в образ жизни Онегина, и поднимается над ним в другое, более широкое измерение бытия. Диалог этот обусловлен не только различиями в характерах Онегина и автора, но и временной дистанцией между ними. Время героя и время автора не совпадают. Образ жизни, который ведет Онегин, хорошо знаком автору, но остался для него далеко позади, в прошлом. В настоящее время автор уже переболел многими «онегинскими» недугами и успел исцелиться от них, подняться к новому пониманию смысла жизни.

    Вся первая глава в ее повествовательной части, касающейся Евгения Онегина, посвящена не характеристике внутреннего мира героя, а детальному описанию образа жизни, типичного для всей светской молодежи 1810-х годов. Пушкин, лишая Онегина голоса, начинает рассказ о нем с истории воспитания героя. Оказывается, что с детских лет его окружали нерусские люди. Вместо няни за ним ходила француженка Madame, потом ее сменил Monsieur, который «учил его всему шутя». Пушкин знал существо этих «шуток» и понимал, что скрывалось за формулой «не докучал моралью строгой». Вспомним пушкинскую характеристику французского XVIII века, гордого века европейского Просвещения, «разрушительным гением» которого был Вольтер. И хотя русские мальчики «учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь», основы просветительской философии на бытовом уровне усваивались ими легко.

    В центре этой философии, сокрушившей «господствующую религию – вечный источник поэзии всех народов», оказался предоставленный самому себе «естественный человек». Целью его существования была свобода, заключавшаяся в удовлетворении «естественных потребностей». Провозглашалось полное и «святое» право каждого наслаждаться этим удовлетворением. А для смягчения «войны всех против всех» заключался «общественный договор» – узаконенная сделка между «самоценными» индивидами. На уровне национальном – это добровольно принятое бремя государственных «повинностей». На уровне социальном – мораль, кодекс правил человеческого общежития. В сравнении с совестью, идущей из глубины верующего сердца, мораль напоминала взаимную сделку – договор. В отличие от совести она не одухотворяла человека, но требовала от него механического исполнения внешних правил поведения, окружала его «естественные потребности» сетью «разумных» ограничений.

    Возник неведомый «патриархальному» человеку конфликт между «чувством» и «долгом», в котором мораль оказалась враждебной чувству силой. Общение между людьми, не согретое теплом сердечности и совестливости, стало формальным и подчинялось только правилам внешнего этикета. Именно так, бездушно и небескорыстно, «ухаживает» Онегин за умирающим дядюшкой, не докучая себе «моралью строгой»: во имя «свободы» не обременяй себя ничем: ни трудом образования, ни тяжестью сострадания к ближнему. Касайся до всего слегка! Вместо «учености» светский круг удовлетворится лишь внешней ее видимостью – «ученым видом знатока». Чтобы блистать в нем историческими познаниями, не нужно рыться «в хронологической пыли бытописания земли» – достаточно иметь в запасе несколько эффектных исторических анекдотов. Выучи по-латыни набор эпиграфов из учебника для новичков – и ты прослывешь ученым человеком. Характеризуя познания Онегина, Пушкин идет по пути внешних перечислений, которые прерывает откровенной иронией:

    Всего, что знал еще Евгений,
    Пересказать мне недосуг…

    «Недосуг» потому, что «ум» Онегина поглощен и обременен другим – «наукой страсти нежной». Любовь тоже превращается у светской молодежи в ритуал, движущая пружина которого – бездуховные в своей «естественности» чувственные наслаждения. От любви в высоком смысле тут не остается ничего. Светская девушка воспринимается как объект обольщения, целью которого является чувственный соблазн. Ради достижения этой цели в ход пускаются не глубокие сердечные чувства, а искусная и холодная их имитация.

    Как громом пораженный последним свиданием с Татьяной, Онегин остается на пороге новой жизни и нового поиска. Пушкин разрешает в конце романа основной, узловой конфликт его, указывая Онегину устами Татьяны «путь, истину и жизнь». Одновременно в характере Онегина он дает художественную формулу будущего героя русских романов Тургенева, Толстого, Достоевского. Все эти писатели «раскроют скобки» пушкинской формулы и поведут своих героев путями, векторы которых, а также границы и горизонты очерчены Пушкиным. То же самое можно сказать и о Татьяне. К ней восходит галерея женских образов Тургенева, Гончарова, Толстого, Некрасова, Островского и Достоевского. «Даль свободного романа» открывается у Пушкина в будущее русской жизни и русской литературы.

    Трагедия «Борис Годунов»

    Из всего написанного им в этот период Пушкин особенно выделял историческую трагедию «Борис Годунов», ознаменовавшую свершившийся поворот в его художественном мироощущении. Первым толчком к возникновению замысла явился выход в свет в марте 1824 года 10-го и 11-го томов «Истории государства Российского» Карамзина, посвященных эпохе царствования Феодора Иоанновича, Бориса Годунова и Лжедмитрия I. История восхождения на русский престол Бориса Годунова через убийство законного наследника царевича Димитрия взволновала Пушкина и его современников неожиданной злободневностью. Ни для кого не было секретом, что приход к власти Александра I осуществился через санкционированное им убийство отца. Исторический сюжет о царе-детоубийце приобрел в сознании Пушкина актуальный смысл.

    Но в процессе работы над ним «аллюзии» – прямые переклички прошлого и настоящего – отступили на задний план. Их вытеснили гораздо более глубокие проблемы историко-философского значения. Возник вопрос о смысле и цели человеческой истории. Предвосхищая автора «Войны и мира» Л. Н. Толстого, Пушкин дерзнул понять, какая сила управляет всем, как эта сила проявляется в действиях и поступках людей.

    Ответы, которые он искал в драмах западноевропейских предшественников и современников, не могли удовлетворить его пытливый ум. Драматургические системы французских классиков и английских романтиков основывались на идущей от эпохи Возрождения уверенности в том, что человек творит историю, являясь мерою всех вещей. В основе драматического действия там лежала энергия самоуверенной и самодовольной человеческой личности, возомнившей, что все мироздание является «мастерской» для приложения ее сил.

    И классикам, и романтикам осталась недоступной, по мнению Пушкина, логика исторического процесса, глубина национально-исторического характера. У классиков человек выступал носителем общечеловеческих пороков и добродетелей, у романтиков – рупором лирических излияний автора. Только в исторических хрониках Шекспира Пушкин находил созвучие своим собственным творческим поискам.

    «Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль облечь в драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории. Не смущаемый никаким влиянием, Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов. Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени».

    Трагедия Пушкина «Борис Годунов» решительно порывала с драматургической системой классицизма, обеспечивая автору невиданную до него в драматургии творческую свободу. Действие «Бориса Годунова» охватывает период в семь с лишним лет. События переходят из царского дворца на площадь, из монастырской кельи в корчму, из палат патриарха на поля сражений, из России в Польшу. Пушкин отказывается от деления трагедии на акты, разбивая ее на двадцать три сцены, позволяющие охватить русскую жизнь со всех сторон, показать ее в самых разных проявлениях.

    В «Борисе Годунове» отсутствует стоявшая в центре трагедии классицизма любовная интрига: история увлечения Самозванца Мариной Мнишек играет служебную роль. «Меня прельщала мысль о трагедии без любовной интриги», – скажет автор.

    Вместо ограниченного классическими правилами количества действующих лиц (не более десяти) у Пушкина около шестидесяти персонажей, охватывающих все слои общества: от царя, патриарха, бояр, дворян, иностранных наемников – до монахов, бродяг-чернецов, хозяйки корчмы и простого «мужика на амвоне», призывающего народ бежать в царские палаты на расправу с «Борисовым щенком». В трагедии, вопреки традициям, отсутствует главный герой. Годунов умирает, а действие продолжается. Да и участвует он в шести сценах из двадцати трех.

    Отказывается Пушкин и от «единства слога», стремясь к исторической достоверности, а в ее пределах – к индивидуализации речи действующих лиц. Речь Бориса, например, торжественна и книжна в обращении к патриарху и боярам в момент его избрания на царство и сближается с народным просторечием в общении с сыном и дочерью.

    Порывает Пушкин и с «единством жанра», соединяя в трагедии высокое с низким, трагическое с комическим. Наконец, автор «Бориса Годунова» решительно меняет принципы изображения человеческого характера. От мольеровских героев, носителей одной доминирующей страсти, он переходит к шекспировской полноте изображения. Борис Годунов не похож у него на классического «злодея». Этот «цареубийца», пришедший к власти через кровь маленького Димитрия, еще и умный правитель, заботящийся о народном благе, любящий отец, несчастный человек, которого мучит совесть за совершенное им злодеяние. Его противник – Гришка Отрепьев – честолюбив, но одновременно пылок, отважен, способен на искреннее любовное увлечение.

    Есть и еще одна особенность, свойственная всем героям пушкинской трагедии без исключения, – глубокий историзм их характеров, достигнутый путем изучения летописей и других исторических документов. «Характер Пимена, – говорил Пушкин, – не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в старых летописях».

    Историк М. П. Погодин, слушавший «Бориса Годунова» в авторском чтении, вспоминал: «Сцена летописателя с Григорием всех ошеломила. Мне показалось, что мой родной и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена».

    Таким образом, в «Борисе Годунове» Пушкин расстается со всеми эстетическими принципами, на которых держалась целостность классической трагедии. Но по своим художественным установкам Пушкин был созидателем. Он разрушал устаревшие традиции классицизма во имя созидания более емкой и совершенной драматургической системы. В чем ее своеобразие и характерные признаки?

    Долгое время считалось, что Пушкин в своей трагедии сделал народ главным героем и творческой силой истории. Однако сам Пушкин видел цель трагедии в другом: «Что развивается в трагедии? какая цель ее? – спрашивал он и отвечал. – Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная». Вдумаемся в эти слова. «Человек и народ» – это, в сущности, весь охват действующих лиц в трагедии, а главная цель ее – судьба человека и судьба народа: общая, соединяющая всех судьба или закон судеб человеческих.

    А. С. Пушкин и литературно-общественное движение после 1825 г.

    Последние дни в Михайловском Пушкин доживал с трудом. Ему было одиноко и душно в северном заточении. Там он узнал о разгроме восстания декабристов в Петербурге и с напряжением ждал подробных вестей об окончании следствия и приговоре. Его знакомые и друзья числились в списках государственных преступников, их ждало суровое наказание, а пятеро из них были казнены.

    Все лето в 1826 г. прошло в мучительных и тяжелых раздумьях. В сентябре внезапно прибыл курьер и передал поэту приказ немедленно явиться в Псков. Губернатор отправил Пушкина в Москву, где короновался на царство Николай I.

    8 сентября 1826 г. Пушкин вошел в кабинет царя в Чудовом монастыре. В ходе беседы Пушкин и Николай I пришли к соглашению: поэт, не скрыв от императора сочувствия к декабристам, обещал воздержаться от критики правительства; царю хотелось расположить к себе общество, напуганное расправой над декабристами, и он, возвратив поэта из ссылки, вызвался быть единственным цензором его сочинений.

    Возвращение Пушкина из ссылки общество сочло крупнейшим событием нового царствования. Москва оказала освобожденному Пушкину триумфальный прием.

    После беседы с Николаем I Пушкин проникся утопической иллюзией, будто он как поэт и старинный дворянин, даже боярин, сможет влиять на государственную политику России, если царь призовет его и подобных ему просвещенных дворянин в советники. Вместе они будут наблюдать за соблюдением законов и созданием новых, более справедливых, уложений.

    Лирика 1826—1830-х гг. «Стансы» («В надежде славы и добра…») (1826) и «Друзьям» (1828). С этими мыслями Пушкин написал знаменитые «Стансы», в которых выражал надежду, что Николай I будет подобен Петру I и начнет смело сеять просвещение «самодержавною рукой», что он увидит в выступлении декабристов не злобу к себе и ненависть к монархии, а желание процветания и добра государству. Так возникли заключительные сроки:

    Семейным сходством будь же горд;

    Во всем будь пращуру подобен:

    Как он, неумолим и тверд,

    И памятью, как он, незлобен.

    Напоминая Николаю I о Петре I, Пушкин ставит в заслугу «пращуру», что тот после казни стрельцов «правдой привлек сердца», «нравы укротил наукой», «самодержавною рукой… смело сеял просвещенье» и был «памятью незлобен». Пушкин намечает в «Стансах» целую программу деятельности царя и его нравственно-государственного поведения.

    Русская публика не поняла Пушкина. Даже близкие к нему приятели и знакомые (например, Н.М. Языков) посчитали его обращение к царю лестью. Поэт ответил стихотворением «Друзьям», в котором отверг обвинения, утверждая, что хвала его свободная, что он так думает и так чувствует, что он бескорыстно желает успехов царю на государственной ниве, не выторговывая и не желая милостей для себя. Но, как воспитанный человек и дворянин, он не может не быть благодарным императору за возвращение из ссылки. Кроме того, Пушкин, по всей видимости, был польщен словами Николая I, обращенными к нему, о его необыкновенном поэтическом даровании. Намек на это содержится в строке «Во мне почтил он вдохновенье…».

    В стихотворении Пушкин продолжил развивать свои мысли об аристократической оппозиции. Если аристократия останется равнодушной и безучастной, то ее место навечно займет «раб и льстец», служащий не царю и государству, а личному обогащению и благосостоянию:

    Беда стране, где раб и льстец

    Одни приближены к престолу,

    А небом избранный певец

    Молчит, потупя очи долу.

    Программа, художественно выраженная в стихотворениях «Стансы» и в послании «Друзьям», определила общественное поведение, философско-социальные раздумья Пушкина и темы его лирики.

    Лирика 1826–1830 гг. сначала была посвящена обстоятельствам, связанным с восстанием декабристов и их судьбами, с новым положением освобожденного Пушкина.

    О декабристах-лицеистах Пушкин вспомнил в стихотворении «19 октября 1827», проникнутом уже не ликующим пафосом скорой встречи, а заботой об их судьбах. Адресуясь ко всем лицеистам, поэт закончил стихотворение обращением к декабристам:

    Бог помочь вам, друзья мои, И в бурях, и в житейском горе, В краю чужом, в пустынном море И в мрачных пропастях земли!

    Произошедшие в России и в жизни Пушкина события были настолько значительны, что поэту потребовалось дать себе в них трезвый и откровенный поэтический отчет.

    Раздумывая над участью декабристов и над своей будущей судьбой, Пушкин склонялся к тому, что завершился большой отрезок его жизни и началась новая пора его творчества, что он перерос декабристские романтические идеалы и есть определенная закономерность в его «спасении» от суровой доли, выпавшей декабристам. О своем жребии он написал стихотворения «Арион», «Талисман», «Три ключа».

    Философия истории, которую в 1826–1829 гг. исповедывал Пушкин, исключала случайность и признавала только закономерность и необходимость. Если бы Пушкин был последователен, то он должен был смириться и склонить голову перед объективными историческими законами. К счастью, поэт не был последователен и покорен. В личном поведении (карточная игра, например) он постоянно бросал вызов судьбе и испытывал закономерность на прочность. В творческом отношении это проявляется во внимании к тем сторонам и фактам реальности, которые противоречат гуманным идеалам и никак не свидетельствуют в пользу правоты истории, подрывая ее.

    Поэты «пушкинской плеяды». Творчество А. А. Дельвига, Е. Л. Боратынского, П. А. Вяземского, Н. М. Языкова, Д. В. Веневитинова и традиции романтизма

    О влиянии Пушкина на русскую поэзию Гоголь писал: «Не сделал того Карамзин в прозе, что он в стихах. Подражатели Карамзина послужили жалкой карикатурой на него самого и довели как слог, так и мысли до сахарной приторности. Что же касается Пушкина, то он был для всех поэтов, ему современных, точно сброшенный с неба поэтический огонь, от которого, как свечки, зажглись другие самоцветные поэты. Вокруг него вдруг образовалось их целое созвездие…»

    Молодые поэты, чувствуя благотворное влияние Пушкина на свое творчество, даже искали его покровительства. В 1817 году В. И. Туманский писал Пушкину: «Твои связи, народность твоей славы, твоя голова… все дает тебе лестную возможность действовать на умы с успехом гораздо обширнейшим против прочих литераторов. С высоты своего положения должен ты все наблюдать, за всем надсматривать, сбивать головы похищенным репутациям и выводить в люди скромные таланты, которые за тебя же будут держаться».

    В то же время поэты пушкинского круга не только шли за Пушкиным, но и вступали в соперничество с ним. Их эволюция не во всем совпадала со стремительным развитием русского гения, опережавшим свое время. Оставаясь романтиками, Баратынский или Языков уже не могли по достоинству оценить его «романа в стихах» «Евгений Онегин» и с недоверием относились к его реалистической прозе. Близость их к Пушкину не исключала диалога с ним.

    Другой закономерностью развития этих поэтов было особое соотношение их творческих достижений с поэтическим миром Пушкина. Поэты пушкинской поры творчески воплощали, а порою даже развивали и совершенствовали лишь отдельные стороны его поэтической системы. Но Пушкин с его универсализмом оставался для них неповторимым образцом.

    Возникновение «пушкинской плеяды» связывают с временами Лицея и первых послелицейских лет, когда вокруг Пушкина возник «союз поэтов». Это было духовное единство, основанное на общности эстетических вкусов и представлений о природе и назначении поэзии. Культ дружбы тут окрашивался особыми красками: дружили между собою «любимцы вечных муз», соединенные в «святое братство» поэтов, пророков, любимцев богов, с презрением относившихся к «безумной толпе». Сказывался уже новый, романтический взгляд на поэта как на Божьего избранника. На раннем этапе тут господствовал эпикуреизм, не лишенный открытой оппозиционности по отношению к принятым в официальном мире формам ханжеской морали и сектантской набожности. Молодые поэты следовали традиции раннего Батюшкова, отразившейся в его знаменитом послании «Мои Пенаты» и в цикле стихов антологического содержания.

    Постепенно этот союз начинал принимать форму зрелой оппозиции по отношению к самовластию царя, реакционному режиму Аракчеева. Одновременно возникали насущные проблемы дальнейшего развития и обогащения языка русской поэзии. «Школа гармонической точности», утвержденная усилиями Жуковского и Батюшкова, молодому поколению поэтов показалась уже архаической: она сдерживала дальнейшее развитие поэзии строгими формами поэтического мышления, стилистической сглаженностью выражения мысли, тематической узостью и односторонностью.

    Вспомним, что Жуковский и Батюшков, равно как и поэты гражданского направления, разработали целый язык поэтических символов, кочевавших затем из одного стихотворения в другое и создававших ощущение гармонии, поэтической возвышенности языка: «пламень любви», «чаша радости», «упоение сердца», «жар сердца», «хлад сердечный», «пить дыхание», «томный взор», «пламенный восторг», «тайны прелести», «дева любви», «ложе роскоши», «память сердца». Поэты пушкинской плеяды стремятся различными способами противостоять «развеществлению поэтического слова – явлению закономерному в системе устойчивых стилей, которая пришла в 1810-1820-х годах на смену жанровой, – замечает К. К. Бухмейер. – Поэтика таких стилей зиждилась на принципиальной повторяемости поэтических формул (слов-сигналов), рассчитанных на узнавание и возникновение определенных ассоциаций (например, в национально-историческом стиле: цепи, мечи, рабы, кинжал, мщенье; в стиле элегическом: слезы, урны, радость, розы, златые дни и т. п.). Однако выразительные возможности такого слова в каждом данном поэтическом контексте суживались: являясь знаком стиля, оно становилось почти однозначным, теряло частично свое предметное значение, а с ним и силу непосредственного воздействия». На новом этапе развития русской поэзии возникла потребность, не отказываясь полностью от достижений предшественников, вернуть поэтическому слову его простое, «предметное» содержание.

    Одним из путей обновления языка стало обращение к античной поэзии, уже обогащенное опытом народности в романтическом его понимании. Поэты пушкинского круга, опираясь на опыт позднего Батюшкова, решительно отошли от представлений об античной культуре как о вневременном эталоне для прямого подражания. Античность предстала перед ними как особый мир, исторически обусловленный и в своих существенных качествах в новые времена неповторимый. По замечанию В. Э. Вацуро, «произошло открытие того непреложного для нас факта, что человек иной культурной эпохи мыслил и чувствовал в иных, отличных от современности, формах и что эти формы обладают своей эстетической ценностью».

    И ценность эту на современном этапе развития русской поэзии в первую очередь почувствовал Пушкин. Антологическая и идиллическая лирика, по его определению, «не допускает ничего напряженного в чувствах; тонкого, запутанного в мыслях; лишнего, неестественного в описаниях». За оценкой идиллий А. А. Дельвига, которым эти слова Пушкина адресованы, чувствуется скрытая полемика со школой Жуковского, достигавшей поэтических успехов за счет приглушения предметного смысла слова и привнесения в него субъективных, ассоциативных смысловых оттенков.

    Дельвиг Антон Антонович (1798-1831)

    В кругу поэтов «пушкинской плеяды» первое место не случайно отводится любимцу Пушкина Антону Антоновичу Дельвигу (1798-1831). Однажды Пушкин подарил ему статуэтку бронзового сфинкса, известного в древней мифологии получеловека-полульва, испытующего путников своими загадками, и сопроводил подарок таким мадригалом:

    Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
    В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
    Кто славянин молодой, грек духом, а родом германец?
    Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!

    Дельвиг вошел в русскую литературу как мастер идиллического жанра в антологическом роде. «Какую силу воображения должно иметь, – писал об идиллиях Дельвига Пушкин, – дабы так совершенно перенестись из 19 столетия в золотой век, и какое необыкновенное чутье изящного, чтобы так угадать греческую поэзию». Пушкин почувствовал в поэзии Дельвига живое дыхание прошлого, историзм в передаче «детства рода человеческого».

    В своих опытах Дельвиг шел от Н. И. Гнедича, который в предисловии к собственному переводу идиллии Феокрита «Сиракузянка» (1811) отметил, что «род поэзии идиллической, более, нежели всякий другой, требует содержаний народных, отечественных; не одни пастухи, но все состояния людей, по роду жизни близких к природе, могут быть предметом сей поэзии».

    В своих идиллиях Дельвиг переносит читателя в «золотой век» античности, где человек еще не был отчужден от общества и жил в гармоническом союзе с природой. Все здесь овеяно романтической мечтой поэта о простых и неразложимых ценностях жизни, утраченных современной цивилизацией. Поэт изображает античность как неповторимую эпоху, сохраняющую для современного человека свое обаяние и рождающую тоску о том, что наш мир потерял.

    Его идиллии приближаются к жанровым сценкам, картинкам, изображающим те или иные эпизоды из жизни простых поселян. Это герои, наделенные скромными и простыми добродетелями: они не умеют притворяться и лгать, драмы в их быту напоминают мирные семейные ссоры, которые лишь укрепляют прочность общинной жизни. По-своему простой человек живет, любит, дружит и веселится, по-своему встречает он и роковую для современных романтиков смерть. Живущий в единстве с природой, он не чувствует трагизма в кратковременности своего существования.

    Но как только микроб обмана проникает в мир этих чистых отношений, наступает катастрофа. В идиллии «Конец золотого века» (1828) городской юноша Мелетий соблазняет пастушку Амариллу, и тогда всю страну постигает несчастье. Тонет в реке Амарилла, меркнет красота Аркадии, холод душевный студит сердца поселян, разрушается навсегда гармония между человеком и природой. Этот мотив в нашей литературе будет жить долго. Отзовется он в стихотворении друга Дельвига Баратынского «Последний поэт». Оживет в повести «Казаки» Л. Н. Толстого. А потом «золотой век» будет тревожить воображение героев Ф. М. Достоевского, отзовется в сне Версилова из его романа «Подросток».

    Антологическая тема у Дельвига, как и следовало ожидать, послужила своеобразным мостиком к изображению русской народной жизни. Впервые русскую патриархальность с античной пытался соединить Н. И. Гнедич в идиллии «Рыбаки». Антологический жанр восстанавливал в русской поэзии не только вкус к точному слову, но и чувство живого, патриархально-народного быта. В антологических сюжетах формировалось понимание народности как исторически обусловленного сообщества людей. Вслед за Гнедичем Дельвиг пишет «русскую идиллию» «Отставной солдат» (1829). Драматическая форма ее в чем-то предвосхищает народные диалоги в поэмах Н. А. Некрасова. На огонек к пастухам выходит русский калека-солдат, бредущий домой из стран далеких:

    Ах, братцы! Что за рай земной у вас
    Под Курском! В этот вечер словно чудом
    Помолодел я, вволю надышавшись
    Теплом и запахом целебным! Любо,
    Легко мне в воздухе родном, как рыбке
    В реке студеной!…

    Пригревшись у гостеприимного костра, отведав нехитрой пастушеской снеди, солдат рассказывает о пожаре Москвы, о бегстве и гибели французов:

    Недалеко ушли же. На дороге
    Мороз схватил их и заставил ждать
    Дня судного на месте преступленья:
    У Божьей церкви, ими оскверненной,
    В разграбленном анбаре, у села,
    Сожженного их буйством!…

    Особое место в творческом наследии Дельвига заняли его «русские песни». Поэт внимательно вслушивался в сам дух народной песни, в ее композиционный строй и стиль..Хотя многие его упрекали в литературности, в отсутствии подлинной народности, эти упреки неверны, если вспомнить известный совет Пушкина судить поэта по законам, им самим над собою признанным. Дельвиг не имитировал народную песню, как это делали его предшественники, включая А. Ф. Мерзлякова. Он подходил к русской народной культуре с теми же мерками историзма, с какими он воспроизводил дух античности. Дельвиг пытался проникнуть изнутри в духовный и художественный мир народной песни. «Еще при жизни Дельвига ему пытались противопоставить А. Ф. Мерзлякова – автора широко популярных „русских песен“, как поэта, ближе связанного со стихией народной жизни, – замечает В. Э. Вацуро. – Может быть, это было и так, – но песни Мерзлякова отстоят от подлинной народной поэзии дальше, чем песни Дельвига. Дельвиг сумел Уловить те черты фольклорной поэтики, мимо которых прошла письменная литература его времени: атмосферу, созданную не прямо, а опосредствованно, сдержанность и силу чувства, характерный символизм скупой образности. В народных песнях он искал национального характера и понимал его при том как характер „наивный“ и патриархальный. Это была своеобразная „антология“, но на русском национальном материале». Здесь Дельвиг приближался к тому методу освоения фольклора, к которому пришел впоследствии А. В. Кольцов.

    «Русские песни» Дельвига – «Ах ты, ночь ли, ноченька…», «Голова ль моя, головушка…», «Что, красотка молодая…», «Скучно, девушки, весною жить одной…», «Пела, пела пташечка…», «Соловей мой, соловей…», «Как за реченькой слободушка стоит…», «И я выйду на крылечко…», «Сиротинушка девушка…», «По небу тучи громовые ходят…», «Как у нас ли на кровельке…», «Я вечор в саду, младешенька, гуляла», «Не осенний мелкий дождичек…» – вошли не только в салонный, городской, но и в народный репертуар. «Соловей» своими первыми четырьмя стихами обрел бессмертие в романсе А. А. Алябьева. М. Глинка положил на музыку специально сочиненную для него Дельвигом песню «Не осенний мелкий дождичек…». Нет сомнения, что «русские песни» Дельвига повлияли и на становление таланта А. В. Кольцова.

    Заслуживают внимания и многочисленные элегические стихи Дельвига, занимающие промежуточное место между классической унылой элегией и любовным романсом. «Когда, душа, просилась ты…», «Протекших дней очарованья…» (стихотворение «Разочарование») до сих пор звучат в мелодиях М. Л. Яковлева и А. С. Даргомыжского. Дельвиг смело вводит в элегию античные мотивы, равно как элегическими мотивами наполняет романс. В итоге элегия приобретает сюжетный динамизм и языковое многообразие, теряет свойственные ей черты статичности и стилистической однотонности.

    В русской поэзии Дельвиг прославился и как мастер сонета. Он не только стремился придать этой форме изящество и формальное совершенство, но и насыщал ее богатым философским содержанием. Таков, например, его сонет «Вдохновение» (1822), где звучит романтическая мысль об очистительном влиянии вдохновения, в минуты которого Бог дает душе поэта ощущение бессмертия:

    Не часто к нам слетает вдохновенье,
    И краткий миг в душе оно горит;
    Но этот миг любимец муз ценит,
    Как мученик с землею разлученье.
    В друзьях обман, в любви разуверенье
    И яд во всем, чем сердце дорожит,
    Забыты им: восторженный пиит
    Уж прочитал свое предназначенье.
    И презренный, гонимый от людей,
    Блуждающий один под небесами,
    Он говорит с грядущими веками;
    Он ставит честь превыше всех честей,
    Он клевете мстит славою своей
    И делится бессмертием с богами.

    В историю Дельвиг вошел и как организатор литературной жизни. Он издавал один из лучших альманахов 1820-х годов «Северные цветы», а потом, в содружестве с А. С. Пушкиным, затеял издание «Литературной газеты», нацеленной против торгового направления в русской журналистике, против «коммерческой эстетики», утверждаемой в начале 1830-х годов бойкими петербургскими журналистами Булгариным и Гречем. «Литературная газета» Дельвига объединила тогда лучшие, «аристократические» литературные силы России. Но в 1830 году, в ноябре, она была закрыта за публикацию четверостишия, посвященного Июльской революции во Франции. Дельвиг, получив строжайшее предупреждение от самого Бенкендорфа, пережил тяжелое нервное потрясение, окончательно подорвавшее и без того слабое здоровье. Случайная январская простуда до времени свела его в могилу 14 (26) января 1831 года.

    Вяземский Петр Андреевич (1792-1878)

    Петр Андреевич Вяземский принадлежал к числу старейшин в кругу поэтов пушкинской плеяды. Он родился в Москве в семействе потомственных удельных князей, в среде старинной феодальной знати. Хотя к началу XIX века она изрядно оскудела, но все еще сохраняла горделивый дух дворянской фронды, с презрением относившейся в неродовитой публике, окружавшей царский трон. В 1805 году отец поместил сына в петербургский иезуитский пансион, потом Вяземский поучился немного в пансионе при Педагогическом институте, а в 1806 году по настоянию отца, озабоченного вольным поведением сына, вернулся в Москву, где пополнял свое образование частными уроками у профессоров Московского университета. В 1807-м отец умер, оставив пятнадцатилетнему отроку крупное состояние. Началась рассеянная жизнь, молодые пирушки, карты, пока Н. М. Карамзин, еще в 1801 году женившийся на сводной сестре Вяземского Екатерине Андреевне, не взял его под свою опеку и не заменил ему рано ушедшего отца.

    В грозные дни 1812 года Вяземский вступил в московское ополчение, участвовал в Бородинском сражении, где под ним одна лошадь была убита, а другая ранена. За храбрость он был награжден орденом Станислава 4-й степени, но болезнь помешала ему участвовать в дальнейших боевых действиях. Он покидает Москву с семейством Карамзиных и добирается до Ярославля, откуда Карамзины уезжают в Нижний Новгород, а Вяземский с женой – в Вологду.

    Литературные интересы Вяземского отличаются необыкновенной широтой и энциклопедизмом. Это и политик, и мыслитель, и журналист, и критик-полемист романтического направления, и автор ценнейших «Записных книжек», мемуарист, выступивший с описанием жизни и быта «допожарной» Москвы, поэт и переводчик. В отличие от своих молодых друзей он ощущал себя всю жизнь наследником века Просвещения, с детства приобщившимся к трудам французских энциклопедистов в богатой библиотеке своего отца.

    Но литературную деятельность он начинает как сторонник Карамзина и Дмитриева. В его подмосковном имении Остафьево периодически собираются русские литераторы и поэты, назвавшие себя «Дружеской артелью» – Денис Давыдов, Александр Тургенев, Василий Жуковский, Константин Батюшков, Василий Пушкин, Дмитрий Блудов – все будущие участники «Арзамаса». Вяземский ориентируется тогда на «легкую поэзию», которую культивируют молодые предромантики. Ведущим жанром является литературное послание, в котором Вяземский проявляет самобытность в описании прелестей уединенного домашнего бытия («Послание к Жуковскому в деревню», «Моим друзьям Жуковскому, Батюшкову и Северину», «К друзьям», «К подруге», «Послание Тургеневу с пирогом»). К ним примыкают «Прощание с халатом», «Устав столовой» и др. Утверждается мысль о естественном равенстве, характерная для просветителей и осложненная рассуждениями о превосходстве духовной близости над чопорной знатностью:

    Гостеприимство – без чинов,
    Разнообразность – в разговорах,
    В рассказах – бережливость слов,
    Холоднокровье – в жарких спорах,
    Без умничанья – простота,
    Веселость – дух свободы трезвой,
    Без едкой желчи – острота,
    Без шутовства – соль шутки резвой.

    Это стихи, свободные от всякой официальности и парадности, культивирующие независимость, изящное «безделье», вражду ко всему казенному. Особенностью дружеских посланий Вяземского является парадоксальное сочетание поэтической условности с реалиями конкретной, бытовой обстановки. В послания проникают обиходные слова, шутки, сатирические зарисовки. Отрабатывается повествовательная манера, близкая к непритязательному дружескому разговору, который найдет отражение в романе Пушкина «Евгений Онегин». В «Послании к Тургеневу с пирогом» Вяземский пишет:

    Иль, отложив балясы стихотворства,
    (Ты за себя сам ритор и посол),
    Ступай, пирог, к Тургеневу на стол,
    Достойный дар и дружбы и обжорства!

    Вслед за дружескими посланиями создается серия эпиграмм, ноэлей, басен, сатирических куплетов, в которых насмешливый ум Вяземского проникает в самую суть вещей, подавая их в остроумном свете. Предметы обличений – «староверы» из шишковской «Беседы…», эпигоны Карамзина, консерваторы в политике. О Шаховском он скажет:

    Ты в «Шубах» Шутовской холодный,
    В «Водах» ты Шутовской сухой.

    Убийственную пародию создает Вяземский на распространенный в начале века жанр сентиментальных путешествий – «Эпизодический отрывок из путешествия в стихах. Первый отдых Воздыхалова»:

    Он весь в экспромте был.
    Пока К нему навстречу из лачужки
    Выходит баба; ожил он!
    На милый идеал пастушки
    Лорнет наводит Селадон,
    Платок свой алый расправляет,
    Вздыхает раз, вздыхает два,
    И к ней, кобенясь, обращает
    Он следующие слова:
    «Приветствую мольбой стократной
    Гебею здешней стороны!»…

    Известный мемуарист, собрат Вяземского по «Арзамасу» Филипп Филиппович Вигель, вспоминая о литературной жизни начала 1810-х годов, писал: «В это же время в Москве явилось маленькое чудо. Несовершеннолетний мальчик Вяземский вдруг выступил вперед и защитником Карамзина от неприятелей, и грозою пачкунов, которые, прикрываясь именем и знаменем его, бесславили их… Карамзин никогда не любил сатир, эпиграмм и вообще литературных ссор, а никак не мог в воспитаннике своем обуздать бранного духа, любовию же к нему возбуждаемого. А впрочем, что за беда? Дитя молодое, пусть еще тешится; а дитя куда тяжел был на руку! Как Иван-царевич, бывало, князь Петр Андреевич кого за руку – рука прочь, кого за голову – голова прочь». Нанося удары направо и налево, Вяземский определяет свою эстетическую позицию, не совпадающую с позицией «школы гармонической точности».

    Во-первых, как наследник просветительской культуры XVIII века, он неизменно противопоставляет поэзии чувства поэзию мысли. Во-вторых, он выступает против гладкости, стертости, изысканности поэтического стиля: «Очень люблю и высоко ценю певучесть чужих стихов, а сам в стихах нисколько не гонюсь за этой певучестью. Никогда не пожертвую звуку мыслью моею. В стихе моем хочу сказать то, что сказать хочу; об ушах ближнего не забочусь и не помышляю… Мое упрямство, мое насилование придают иногда стихам моим прозаическую вялость, иногда вычурность». Избегая поэтизации, Вяземский шел в русле развития русской поэзии, которая в пушкинскую эпоху стала решительно сближать язык книжный с языком устным. Отступление от стиля «гармонической точности» приводило к некоторой дисгармоничности и стилистической пестроте его поэзии:

    Язык мой не всегда бывает непорочным,
    Вкус верным, чистым слог, а выраженье точным.

    С середины 1810-х годов в творчестве Вяземского совершаются заметные перемены. В феврале 1818 года он определяется на государственную службу в Варшаву чиновником для иностранной переписки при императорском комиссаре Н. Н. Новосильцеве. Он знает, что по заданию государя его непосредственный начальник работает над проектом русской конституции. Свое вступление в ответственную должность Вяземский сопровождает большим стихотворением «Петербург» (1818), в котором, возрождая традицию русской оды, пытается воздействовать на благие начинания государя. Подобно Пушкину в «Стансах», он напоминает Александру о великих деяниях Петра:

    Се Петр еще живый в меди красноречивой!
    Под ним полтавский конь, предтеча горделивый
    Штыков сверкающих и веющих знамен.
    Он царствует еще над созданным им градом,
    Приосеня его державною рукой,
    Народной чести страж и злобе страх немой.
    Пускай враги дерзнут, вооружаясь адом,
    Нести к твоим брегам кровавый меч войны,
    Герой! Ты отразишь их неподвижным взглядом,
    Готовый пасть на них с отважной крутизны.

    Образ «Медного всадника», созданный здесь Вяземским, отзовется потом в одноименной поэме Пушкина. Воспевая вслед за этим век Екатерины, поэт считает, что не следует завидовать прошлому:

    Наш век есть славы век, наш царь – любовь вселенной!

    Намекая на освободительную миссию Александра I в Европе, Вяземский дает в финале царю свой урок:

    Петр создал подданных, ты образуй граждан!
    Пускай уставов дар и оных страж – свобода.
    Обетованный брег великого народа,
    Всех чистых доблестей распустит семена.
    С благоговеньем ждет, о царь, твоя страна,
    Чтоб счастье давши ей, дал и права на счастье!
    «Народных бед творец – слепое самовластье», -
    Из праха падших царств сей голос восстает.
    Страстей преступный мрак проникнувши глубоко,
    Закона зоркий взгляд над царствами блюдет,
    Как провидения недремлющее око.

    Вяземскому казалось, что его мечты о конституционной монархии в России, совпадающие полностью с мечтами Северного общества декабристов, вскоре станут реальностью. В тронной речи при открытии в 1818 году Польского сейма Александр I сказал: «Я намерен дать благотворное конституционное правление всем народам, провидением мне вверенным». Вяземский знал в это время «больше, чем знали сами декабристы: он знал, что написана уже конституция Российской империи и от одного росчерка Александра зависит воплотить ее в жизнь» (С. Н. Дурылин). Однако хорошо изучивший характер Александра Адам Чарторыйский в своих «Мемуарах» писал: «Императору нравились внешние формы свободы, как нравятся красивые зрелища; ему нравилось, что его правительство внешне походило на правительство свободное, и он хвастался этим. Но ему нужны были только наружный вид и форма, воплощения же их в действительности он не допускал. Одним словом, он охотно согласился бы дать свободу всему миру, но при условии, что все добровольно будут подчиняться исключительно его воле».

    При радушной встрече с государем после тронной речи Вяземский передал ему записку от высокопоставленных и либерально мыслящих чиновников-дворян, в которой те всеподданнейше просили о позволении приступить к рассмотрению и решению другого важного вопроса об освобождении крестьян от крепостной зависимости. И вот в 1821 году во время летнего отпуска Вяземский получил письмо от Новосильцева, в котором государь запрещал ему возвращаться в Варшаву. Это изгнание так оскорбило Вяземского, что он демонстративно подал прошение о выключении его из звания камер-юнкера двора, носимого с 1811 года.

    Итогом этих событий явилось знаменитое стихотворение Вяземского «Негодование» (1820). Безыменный доносчик писал Бенкендорфу: «Образ мыслей Вяземского может быть достойно оценен по одной его стихотворной пьесе „Негодование“, служившей катехизисом заговорщиков (декабристов!)». Николай Кутанов (псевдоним С. Н. Дурылина) в давней работе «Декабрист без декабря», посвященной Вяземскому, писал:

    «У редкого из декабристов можно отыскать столь яркое нападение на одну из основ крепостного государства – на насильственное выжимание податями и поборами экономических соков из крепостных масс. Ни в „Деревне“ Пушкина, ни в „Горе от ума“ нет такого нападения.

    Но Вяземский, движимый Аполлоном „негодования“, оказался в своих стихах не только поэтом декабризма, каким был Пушкин, но и поэтом декабря, каким был Рылеев: „катехизис“ заканчивается призывом на Сенатскую площадь:

    Он загорится, день, день торжества и казни,
    День радостных надежд, день горестной боязни!
    Раздастся песнь побед вам, истины жрецы,
    Вам, други чести и свободы!
    Вам плач надгробный! вам, отступники природы!
    Вам, притеснители! вам, низкие льстецы!»

    И все-таки Вяземский не был членом тайного общества декабристов. В «Исповеди», написанной в 1829 году, он так объяснял непонятную для властей свою непричастность к декабристским организациям: «Всякая принадлежность тайному обществу есть уже порабощение личной воли своей тайной воле вожаков. Хорошо приготовление к свободе, которое начинается закабалением себя!»

    Что же касается недругов своих, вызвавших прилив негодования, то Вяземский как-то по их поводу сказал: «Одна моя надежда, одно мое утешение в уверении, что и они увидят на том свете, как они в здешнем были глупы, бестолковы, вредны, как они справедливо и строго были оценены общим мнением, как они не возбуждали никакого благородного сочувствия в народе, который с твердостию, с самоотвержением сносил их как временное зло, ниспосланное Провидением в неисповедимой Своей воле. Надеяться, что они когда-нибудь образумятся и здесь, безрассудно, да и не должно. Одна гроза могла бы их образумить. Гром не грянет, русский человек не перекрестится. И в политическом отношении должны мы верить бессмертию души и Второму пришествию для суда живых и мертвых. Иначе политическое отчаяние овладело бы душою» (запись 1844 года).

    В художественном отношении «Негодование» представляет сложный сплав традиций высокой оды с элегическими мотивами, особенно ярко звучащими во вступлении. Весь устремленный к гражданской теме, Вяземский не удовлетворен ни карамзинской поэтикой, ни поэтической системой Жуковского. Последнему он серьезно советует обратиться к гражданской теме: «Полно тебе нежиться в облаках, опустись на землю, и пусть, по крайней мере, ужасы, на ней свирепствующие, разбудят энергию души твоей. Посвяти пламень свой правде и брось служение идолам. Благородное негодование – вот современное вдохновение».

    В таком же ключе воспринимает Вяземский и романтизм Байрона. Английский поэт становится сейчас его кумиром. Но не поэт «мировой скорби» видится ему в Байроне, а тираноборец, протестант, борец за свободу Греции. Потому «краски романтизма Байрона» сливаются у Вяземского с «красками политическими». В оде «Уныние» Вяземский изображает не столько само психологическое состояние уныния, сколько размышляет над причинами и фактами реальной жизни, его порождающими. Элегический мир неосуществившихся надежд и мечтаний сопрягается в стихотворении с миром гражданских чувств, идей и образов, выдержанных в декламационно-ораторском, архаическом стиле. Жанр унылой элегии раздвигает свои границы, личностно окрашивая «слова-сигналы» их поэтического гражданского словаря. В результате голос поэта резко индивидуализируется, политические размышления и эмоции приобретают только ему, Вяземскому, свойственную интонацию. В произведение входит историзм в понимании современного человека, лирического героя.

    При этом Вяземский-критик впервые ставит в своих статьях романтическую проблему народности. Она касается и его собственных произведений. Поэт настаивает на том, что у каждого народа свой строй, своя манера мышления, что русский мыслит иначе, чем француз. Важным шагом на пути творческого воплощения народности явилась элегия Вяземского «Первый снег» (1819), из которой Пушкин взял эпиграф к первой главе «Евгения Онегина» – «И жить торопится, и чувствовать спешит».

    Романтики считали, что своеобразие национального характера зависит от климата, от национальной истории, от обычаев, верований, языка. И вот Вяземский в своей элегии сливает лирическое чувство с конкретными деталями русского быта и русского пейзажа. Суровая зимняя красота отвечает особенностям характера русского человека, нравственно чистого, мужественного, презирающего опасности, терпеливого при ударах судьбы:

    Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
    Румяных щек твоих свежей алеют розы…

    Вяземский дает картину русского санного пути, очаровавшую Пушкина, подхватившего ее при описании зимнего пути Евгения Онегина:

    Как вьюга легкая, их окриленный бег
    Браздами ровными прорезывает снег
    И, ярким облаком с земли его взвевая,
    Сребристой пылию окидывает их.

    Эта тема растет и развивается в поэзии Вяземского и далее в стихах «Зимние карикатуры (Отрывки из журнала зимней поездки в степных губерниях)» (1828), «Дорожная дума» (1830), «Еще тройка» (1834), ставшая популярным романсом, «Еще дорожная дума» (1841), «Масленица на чужой стороне» (1853) и др. Вяземский открывает прелесть в безбрежном покое русских снежных равнин, ощущая связь с ними раздолья русской души, внешне неброской, но внутренне глубокой.

    «Провозглашение Вяземским права на индивидуальность мысли определило его место в романтическом движении, – отмечает И. М. Семенко. – Выйдя из круга карамзинских понятий, Вяземский нашел свой путь к романтизму. В отличие от лирического героя Давыдова, образ автора в поэзии Вяземского сугубо интеллектуален. При этом острота интеллекта в стихах Вяземского, так же как храбрость у Давыдова, представляется свойством натуры. Не „всеобщая“ истина, постигаемая рассудком, а неуемный интеллектуальный темперамент личности – залог возникновения новой мысли».

    Языков Николай Михайлович (1803-1846)

    «Из всех поэтов времени Пушкина более всех отделился Языков, – писал Н. В. Гоголь. – С появлением первых стихов его всем послышалась новая лира, разгул и буйство сил, удаль всякого выраженья, свет молодого восторга и язык, который в такой силе, совершенстве и строгой подчиненности господину еще не являлся дотоле ни в ком. Имя Языков пришлось ему недаром. Владеет он языком, как араб диким конем своим, и еще как бы хвастается своей властью. Откуда ни начнет период, с головы ли, с хвоста, он выведет его картинно, заключит и замкнет так, что остановишься пораженный. Все, что выражает силу молодости, не расслабленной, но могучей, полной будущего, стало вдруг предметом стихов его. Так и брызжет юношеская свежесть ото всего, к чему он ни прикоснется. ‹…› Все, что вызывает в юноше отвагу, – море, волны, буря, пиры и сдвинутые чаши, братский союз на дело, твердая как кремень вера в будущее, готовность ратовать за отчизну, – выражается у него с силой неестественной. Когда появились его стихи отдельной книгой, Пушкин сказал с досадой: «Зачем он назвал их: „Стихотворения Языкова!“ Их бы следовало назвать просто: „хмель“! Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного; тут потребно буйство сил». Живо помню восторг его в то время, когда прочитал он стихотворение Языкова к Давыдову, напечатанное в журнале. В первый раз увидел я тогда слезы на лице Пушкина (Пушкин никогда не плакал; он сам о себе сказал в послании к Овидию: „Суровый славянин, я слез не проливал, но понимаю их“). Я помню те строфы, которые произвели у него слезы: первая, где поэт, обращаясь к России, которую уже было признали бессильною и немощной, взывает так:

    Чу! труба продребезжала!
    Русь! тебе надменный зов!
    Вспомяни ж, как ты встречала
    Все нашествия врагов!
    Созови от стран далеких
    Ты своих богатырей,
    степей, с равнин широких,
    С рек великих, с гор высоких,
    От осьми твоих морей!

    И потом строфа, где описывается неслыханное самопожертвование, – предать огню собственную столицу со всем, что ни есть в ней священного для всей земли:

    Пламень в небо упирая,
    Лют пожар в Москве ревет.
    Златоглавая, святая,
    Ты ли гибнешь? Русь, вперед!
    Громче буря истребленья,
    Крепче смелый ей отпор!
    Это жертвенник спасенья,
    Это пламя очищенья,
    Это Фениксов костер!

    У кого не брызнут слезы после таких строф? Стихи его точно разымчивый хмель; но в хмеле слышна сила высшая, заставляющая его подыматься кверху. У него студентские пирушки не из бражничества и пьянства, но от радости, что есть мочь в руке и поприще впереди, что понесутся они, студенты,

    На благородное служенье
    Во славу чести и добра».

    «Пафос поэзии Языкова, – утверждает исследователь поэтов пушкинской поры В. И. Коровин, – пафос романтической свободы личности, которая верила в достижение этой свободы, а потому радостно и даже порой бездумно, всем существом принимала жизнь. Языков радовался жизни, ее кипению, ее безграничным и многообразным проявлениям не потому, что такой взгляд был обусловлен исключительно его политическими, философскими мотивами, а безоглядно.

    Он не анализировал, не пытался понять и выразить в стихах внутренние причины своего жизнелюбивого миросозерцания. В его лирике непосредственно заговорила природа человека как свободного и суверенного существа. И это чувство свободы в первую очередь касалось его, Языкова, личности и ближайшего к нему окружения – родных, друзей, женщин».

    Однако истоки такой свободы не только в кризисе феодальной системы, как полагает исследователь, но и во взлете самосознания юной нации, одержавшей победу в Отечественной войне. На волне живоносного единства русских людей перед лицом общей опасности как раз и возникло это чувство абсолютной свободы и легкого дыхания. За всем личным, интимным, бытовым стоял у Языкова величественный образ богатырской России, частью которой он себя ощущал и как человек, и как поэт-студент, и как поэт-историк.

    Студенческие песни Языкова – это ликующий гимн свободной жизни с ее чувственными радостями, с богатырским размахом чувств, молодостью, здоровьем. В ряду этих вечных, простых и неразложимых ценностей жизни оказывается у поэта-студента и вольнодумство. Типичное для лирики декабристов чувство здесь очеловечивается, теряя схоластический налет одической торжественности, в чем-то приземляясь, но зато и обретая живое дыхание:

    Наш Август смотрит сентябрем -
    Нам до него какое дело!
    Мы пьем, пируем и поем
    Беспечно, радостно и смело.
    Наш Август смотрит сентябрем -
    Нам до него какое дело?
    Здесь нет ни скиптра, ни оков,
    Мы все равны, мы все свободны,
    Наш ум – не раб чужих умов,
    И чувства наши благородны.
    Здесь нет ни скиптра, ни оков,
    Мы все равны, мы все свободны.
    Приди сюда хоть русский царь,
    Мы от бокалов не привстанем.
    Хоть громом Бог в наш стол ударь,
    Мы пировать не перестанем.
    Приди сюда хоть русский царь,
    Мы от бокалов не привстанем.

    «Главной заслугой Языкова в области торжественного стиля, – отмечает К. К. Бухмейёр, – явился живой поэтический восторг, который удалось ему создать взамен величавого парения поэзии классицизма XVIII века, и тяжеловесной риторики, сковывающей мысль и чувство гражданских поэтов начала XIX века.

    Механизм, секрет этого типично языковского восторга, заставлявшего Гоголя утверждать, что Языков рожден для „дифирамба и гимна“, заключается прежде всего в сочетании стремительного, как бы летящего стиха с особым строением стихотворного периода, при решительном обновлении поэтического словаря. ‹…› Пропуски ритмических ударений на первой и третьей стопе четырехстопного ямба в периоде, передающем непрерывное эмоциональное нарастание, создают впечатление того страстного поэтического „захлеба“, который особенно пленяет в Языкове». А «доведенное до кульминационной точки эмоциональное нарастание разрешается у Языкова, как правило, эффектной афористической формулой, представляющей собой смысловой центр тяжести стихотворного периода. Чаще всего эти формулы определенным образом организованы в звуковом отношении, по-державински громкозвучны. Вот, например, классический период Языкова из песни „Баян к русскому воину при Димитрии Донском“ (1823):

    Рука свободного сильнее
    Руки, измученной ярмом,
    Так с неба падающий гром
    Подземных грохотов звучнее,
    Так песнь победная громчей
    Глухого скрежета цепей!»

    «Языковский стиховой период, – продолжает исследовательница, - оказался великолепно приспособленным для передачи явлений нарастающих, будь то захлестывающее поэта чувство или развивающееся явление природы (например, гроза в „Тригорском“). Это нетрудно проследить в посланиях, которые у Языкова, как правило, приобретают поэтому краски высокого стиля („К Вульфу, Тютчеву и Шепелеву“, 1826):

    О! разучись моя рука
    Владеть струнами вдохновений,
    Не удостойся я венка
    В прекрасном храме песнопений,
    Холодный ветер суеты
    Надуй и мчи мои ветрила
    Под океаном темноты
    По ходу бледного светила,
    Когда умалится во мне
    Сей неба дар благословенный,
    Сей пламень чистый и священный -
    Любви к родимой стороне!»

    Поражение восстания декабристов Языков воспринял трагически. Приговор и казнь пяти товарищей 7 августа 1826 года вырвали из груди поэта стихи, являющиеся вершиной его вольнолюбивой лирики:

    Не вы ль убранство наших дней,
    Свободы искры огневые, -
    Рылеев умер, как злодей! -
    О, вспомяни о нем, Россия,
    Когда восстанешь от цепей
    И силы двинешь громовые
    На самовластие царей!

    Поэт никогда не терял веры в торжество свободолюбивых порывов человеческого духа. В 1829 году он написал стихотворение «Пловец» («Нелюдимо наше море…»), которое вскоре стало одной из любимых песен демократической молодежи. Силе могучей природной стихии противостоит в этом стихотворении мужество отважных пловцов, устремленных к общей и светлой цели:

    Смело, братья! Туча грянет,
    Закипит громада вод,
    Выше вал сердитый встанет,
    Глубже бездна упадет!
    Там, за далью непогоды,
    Есть блаженная страна:
    Не темнеют неба своды,
    Не проходит тишина.
    Но туда выносят волны
    Только сильного душой!…
    Смело, братья, бурей полный,

    Прям и крепок парус мой.

    Удивительно, что в своих вольнолюбивых стихах Языков оказывается порой и смелее, и прямее декабристов. Ведь поэт ни в какие тайные общества не вступал и в политические программы декабристов посвящен не был. Секрет в том, что поэзия Языкова упорно пробивается к прямому авторскому слову, не отягощенному традиционными культурно-поэтическими ореолами. Он вообще считал свойства человеческой натуры врожденными и к просветительскому наследию не проявлял особого внимания. В его лирике отсутствуют прямые ассоциативные связи с той культурой, на которой укреплялась поэзия декабристов, равно как и поэзия Батюшкова, Жуковского, Вяземского, Пушкина. Вольнолюбие его стихийно: в нем сказывается свободолюбивый темперамент поэта, стремящегося к предельной искренности в проявлении чувств.

    Как отмечает К. К. Бухмейер, Языков действует чистыми цветами спектра: богатейшая ассоциативность романтической метафоры его не привлекает. Зато он создает свои «самовластные» сочетания, имеющие чаще всего патетический, но иногда и иронический эффект: «огни любви» у него «блудящие», «любовные мечты» – «миленькие бредни», «девы хищные», «очи возмутительные». Создав неожиданный образ, Языков к нему неоднократно возвращается – «склоны плеч», «скаты девственных грудей», «стаканы звонко целовались». И в патриотической лексике – «православный», «достохвальный», «достопамятный». Есть у него и собственные автообразования: «плясавицы», «яркий хохот», «водобег», «крутояр», «истаевать», «таинственник». Он склонен к ярким, дерзким метафорам, смелым и неожиданным: «разгульный венок», «ущипнуть стихом», «восторгов кипяток», «свободы искры огневые». Он часто живописует словом, создавая яркие языковые образы: «пляски пламенных плясавиц», «прошли младые наши годы».

    «Пушкинское» качество романтизма Языкова особенно полно раскрылось в период дружеского общения поэта с Пушкиным в Тригорском и Михайловском в летние месяцы 1826 года. Итогом его явился замечательный цикл стихов о Пушкине («А. С. Пушкину: О ты, чья дружба мне дороже…», 1826; «П. А. Осиповой», 1826; «Тригорское», 1826; «К няне Пушкина», 1827). Здесь Языков выступил как мастер пейзажной живописи, умеющий изображать природу в нарастающем движении, как, например, восход солнца в Тригорском:

    Бывало, в царственном покое,
    Великое светило дня,
    Вослед за раннею денницей,
    Шаром восходит огневым
    И небеса, как багряницей,
    Окинет заревом своим;
    Его лучами заиграют
    Озер живые зеркала;
    Поля, холмы благоухают;
    С них белой скатертью слетают
    И сон, и утренняя мгла…

    К концу 1830-х – началу 1840-х годов вольнолюбивые мотивы в лирике Языкова замолкают, уступая место иным, патриотическим. Он сближается в это время со славянофилами и принимает самое живое участие в борьбе с западническим крылом русской общественной мысли. Владея боевым стихом, Языков создает убийственные памфлеты «К не нашим», «Н. В. Гоголю», «К Чаадаеву», которые в советский период расценивались как реакционные. Было принято считать, что славянофильское направление убило талант поэта.

    Все это далеко от истины. Вяземский, всю жизнь причислявший себя к западникам, так откликнулся на раннюю смерть Языкова: «Смертью Языкова русская поэзия понесла чувствительный урон. В нем угасла последняя звезда Пушкинского созвездия, с ним навсегда умолкли последние отголоски пушкинской лиры. Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Языков, не только современностью, но и поэтическим соотношением, каким-то семейным общим выражением, образуют у нас нераздельное явление. Ими олицетворяется последний период поэзии нашей; ими, по крайней мере доныне, замыкается постепенное развитие ее, означенное первоначально именами Ломоносова, Петрова, Державина, после Карамзина и Дмитриева, позднее Жуковского и Батюшкова… Вне имен, исчисленных нами, нет имен, олицетворяющих, характеризующих эпоху… Эта потеря тем для нас чувствительнее, что мы должны оплакивать в Языкове не только поэта, которого уже имели, но еще более поэта, которого он нам обещал. Дарование его в последнее время замечательно созрело, прояснилось, уравновесилось и возмужало».

    Баратынский Евгений Абрамович (1800-1844)

    Евгений Абрамович Баратынский родился в имении Мара Тамбовской губернии в небогатой дворянской семье. В 1808 году Баратынские перебрались в Москву, но в 1810 году умер отец семейства, и мать вынуждена была отдать сына на казенное содержание в Петербург, в Пажеский корпус. В 1816 году за мальчишескую шалость Баратынского исключили из корпуса без права поступать на службу, кроме военной, и то не иначе как рядовым. Это событие сыграло драматическую роль в жизненной судьбе поэта.

    После двухлетнего перерыва, в 1818 году, он вынужден был определиться на службу солдатом в лейб-гвардии егерский полк, расквартированный в Петербурге. Здесь Баратынский сближается с поэтами лицейского кружка – Дельвигом, Кюхельбекером, Пушкиным. Но 4 января 1820 года его производят в унтер-офицеры и переводят в Нейшлотский пехотный полк, располагавшийся в Финляндии, за триста верст от Петербурга. Там он служит четыре с половиной года под началом Н. М. Коншина, заметного в те годы поэта, ставшего верным другом Баратынского. Наездами поэт бывает в Петербурге. Здесь его особенно опекает Дельвиг, видя в нем второго после Пушкина поэта-«изгнанника». В 1821 году Баратынский становится действительным членом «Вольного общества любителей российской словесности», примыкая к левому его крылу. Здесь он сближается с К. Рылеевым и А. Бестужевым, печатается в альманахе «Полярная звезда» и даже доверяет издателям альманаха в 1823 году подготовку и публикацию первой книжки своих стихотворений.

    Но его раннее творчество, с точки зрения декабристских друзей, слишком интимно и камерно, слишком обременено традициями французского классицизма. Так что в кругу романтиков он слывет «маркизом» и «классиком». Даже его юношеская поэма «Пиры», примыкавшая к традиции Батюшкова и поэтов лицейского круга, резко выделяется на общем фоне эпикурейской поэзии слишком явными нотками скептицизма:

    «Что потакать мечте унылой, -
    Кричали вы. – Смелее пей!
    Развеселись, товарищ милый,
    Для нас живи, забудь о ней!»
    Вздохнув, рассеянно послушный,
    Я пил с улыбкой равнодушной;
    Светлела мрачная мечта,
    Толпой скрывалися печали,
    И задрожавшие уста
    «Бог с ней!» невнятно лепетали.

    «Певец пиров и грусти томной» – так определил Пушкин суть раннего творчества Баратынского, отметив в нем то, что не было характерно для пиров лицейского братства, – «томную грусть». Дело в том, что этот «маркиз» и «классик» острее многих своих друзей переживал кризис идеалов Просвещения, не утративших своей власти над поэтами 1820-х годов. Вера в неизменную добрую природу человека дала трещину еще в юношеские годы Баратынского.

    В апреле 1825 года он получает офицерский чин, берет четырехмесячный отпуск, уезжает в Москву, 9 июня 1826 года женится на Анастасии Львовне Энгельгардт, дочери подмосковного помещика, а 31 января 1826 года уходит в отставку и поселяется в доме матери в Москве. Освобождение Баратынского сопровождается трагическими событиями в Петербурге: крахом восстания 14 декабря и следствием по делу декабристов. На эти горестные вести Баратынский откликается в стихотворении «Стансы» (1827):

    Ко благу пылкое стремленье
    От неба было мне дано;
    Но обрело ли разделенье,
    Но принесло ли плод оно?…
    Я братьев знал; но сны младые
    Соединили нас на миг:
    Далече бедствуют иные,
    И в мире нет уже других.

    По мнению И. М. Семенко, творчество Баратынского «не только развивалось в рамках литературы пушкинской поры, но и явилось хронологически и по существу ее своеобразным завершением». Это касалось прежде всего характера поэтического самораскрытия Баратынского-лирика. Все поэты пушкинского круга считали, что к читателю нужно идти «не со своей безнадежностью, а с идеалом и верой». Так думал К. Батюшков, так считал и А. Пушкин:

    Тогда блажен, кто крепко словом правит
    И держит мысль на привязи свою,
    Кто в сердце усыпляет или давит
    Мгновенно прошипевшую змию…

    «Домик в Коломне»

    «В интеллектуальной сфере Баратынский довел лирическое самораскрытие до предела. Баратынский снял запреты поэтики, существовавшие для лирического выражения отвлеченной мысли. В этом он – детище романтизма, вернее, следствие романтизма. Шагнул же он далеко за его границы и открыл дорогу ничем не ограниченной свободе выражения не столько чувства, сколько мысли в лирике. Он никогда не усыплял „мгновенно прошипевшую змию“. Баратынский рано стал поэтом „разуверения».

    Просветители верили во всемогущество человеческого разума, способного управлять чувством и приводить жизнь к абсолютному совершенству, к полной гармонии разума с естественной, изначально доброй природой человека. Баратынский усомнился в этом всемогуществе. В центре его любовных и медитативных элегий оказывается раскрепощенный, «чувствующий разум». В этом качестве он предстает как глубоко национальный поэт, следующий, может быть и неосознанно, тысячелетней традиции русской мысли. Православие учило русского человека не отвлеченному, а «сердечному» разуму. Баратынский отпускает свой «сердечный» разум на полную свободу и с грустью наблюдает, что предоставленный самому себе разум этот несовершенен и что в его несовершенстве обнаруживается противоречивая, дисгармоничная природа человека. В его элегиях сжата художественная энергия будущих русских романов. Его лирический герой переживает драмы, попадает в коллизии, близкие героям Ф. М. Достоевского, И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого.

    Баратынский, следуя русской традиции, не противопоставляет разум чувству. Любое сердечное движение одухотворено изнутри разумным (не путать с рассудочным!) началом. Отсюда в его лирике возникает подмеченное В. И. Коровиным осознанное противопоставление элементарной чувственности и одухотворенного чувства:

    Пусть мнимым счастием для света мы убоги,
    Счастливцы нас бедней, и праведные боги
    Им дали чувственность, а чувства дали нам.

    Одухотворенное чувство в лирике Баратынского всегда непосредственно, глубоко и сильно, но оно всегда оказывается неполноценным, в него постоянно закрадывается «обман». И причина этого лежит не во внешних обстоятельствах, подсекающих полноту этого чувства, а в самом этом чувстве, несущем в себе черты общечеловеческой ущербности.

    Присмотримся внимательно к одной из классических элегий Баратынского «Признание» (1823):

    Притворной нежности не требуй от меня,
    Я сердца моего не скрою хлад печальный.
    Ты права, в нем уж нет прекрасного огня
    Моей любви первоначальной.
    Напрасно я себе на память приводил
    И милый образ твой и прежние мечтанья:
    Безжизненны мои воспоминанья,
    Я клятвы дал, но дал их выше сил.
    Я не пленен красавицей другою,
    Мечты ревнивые от сердца удали;
    Но годы долгие в разлуке протекли,
    Но в бурях жизненных развлекся я душою.
    Уж ты жила неверной тенью в ней;
    Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
    И пламень мой, слабея постепенно,
    Собою сам погас в душе моей.
    Верь, жалок я один. Душа любви желает,
    Но я любить не буду вновь;
    Вновь не забудусь я: вполне упоевает
    Нас только первая любовь.
    Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
    Судьбины полную победу надо мной;
    Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
    Подругу, без любви – кто знает? – изберу я.
    На брак обдуманный я руку ей подам
    И в храме стану рядом с нею,
    Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
    И назову ее моею;
    И весть к тебе придет, но не завидуй нам:
    Обмена тайных дум не будет между нами,
    Душевным прихотям мы воли не дадим,
    Мы не сердца под брачными венцами -
    Мы жребии свои соединим.
    Прощай! Мы долго шли дорогою одною;
    Путь новый я избрал, путь новый избери;
    Печаль бесплодную рассудком усмири
    И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
    Невластны мы в самих себе
    И, в молодые наши леты,
    Даем поспешные обеты,
    Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

    Что отличает элегию Баратынского от предшественников его в этом жанре? Вспомним элегию Батюшкова «Мой гений». Основное в ней – гибкий, плавный, гармонический язык, богатый эмоциональными оттенками, а также живописно-пластический облик любимой, хранящийся в памяти сердца и данный в одной эмоциональной тональности: «Я помню голос… очи… ланиты… волосы златые». У Баратынского все иначе. Он стремится прежде показать движение чувства во всей его драматической сложности – от подъема до спада и умирания. По существу, дан контур целого любовного романа в драматическом напряжении и диалоге чувств двух любящих сердец. Баратынского в первую очередь интересуют переходные явления в душевном состоянии человека, чувства в его элегиях даются всегда в движении и развитии. При этом поэт изображает не чувство как таковое, в его живой конкретности и полноте, как это делает Жуковский или Пушкин, а чувствующую мысль, анализирующую самое себя. Причем любовная тема получает в его элегии как психологическое, так и философское осмысление: «сердца хлад печальный», который овладел героем, связан не только с перипетиями «жизненных бурь», приглушивших любовь, но и с природой любви, изначально трагической и в трагизме своем непостоянной. Позднее в элегии «Любовь» (1824) Баратынский прямо скажет об этом:

    Мы пьем в любви отраву сладкую;
    Но всё отраву пьем мы в ней,
    И платим мы за радость краткую
    Ей безвесельем долгих дней.
    Огонь любви – огонь живительный,
    Все говорят; но что мы зрим?
    Опустошает, разрушительный,
    Он душу, объятую им!

    Трагизм элегии «Признание» заключается в контрасте между прекрасными идеалами и предопределенной их гибелью. Герой и томится жаждой счастья, и с грустью сознает исчезновение «прекрасного огня любви первоначальной». Этот огонь – кратковременная иллюзия молодых лет, с неизбежностью ведущая к охлаждению. Сам ход времени гасит пламя любви, и человек бессилен перед этим, «невластен в самом себе». «Всевидящая судьба» убеждает героя, что в этой жизни под брачным венцом можно соединить жребии, но никогда нельзя соединить сердца.

    «В „Признании“ проявилось стремление Баратынского к поэзии, построенной на точном слове, не „навевающем“ подлинный смысл, как это было в поэтике Жуковского и Батюшкова, а строго соответствующем явлению, которое оно обозначает, – пишет Л. Г. Фризман. – Этим объясняется введение неожиданных с точки зрения элегического словоупотребления эпитетов, резко „ограничивающих“ традиционно-элегические понятия и придающих им реалистическую конкретность („притворная нежность“, „первоначальная любовь“, „безжизненные воспоминания“, „бесплодная печаль“), и использование вовсе не элегических слов, взятых из языка житейской прозы („обдуманный брак“, „душевная прихоть“)». Психологическое многообразие лирических переживаний, доступное поэту, схвачено даже в названиях его элегий: «Безнадежность», «Утешение», «Уныние», «Выздоровление», «Разуверение», «Прощание», «Разлука», «Размолвка», «Оправдание», «Признание», «Ропот», «Бдение», «Догадка».

    В «Разуверении» (1821), элегии, ставшей известным романсом на музыку М. Глинки, поэт уже прямо провозглашает свое неверие в любовь:

    Не искушай меня без нужды
    Возвратом нежности твоей:
    Разочарованному чужды
    Все обольщенья прежних дней!
    Уж я не верю увереньям,
    Уж я не верую в любовь
    И не могу предаться вновь
    Раз изменившим сновиденьям!
    Слепой тоски моей не множь,
    Не заводи о прежнем слова,
    И, друг заботливый, больного
    В его дремоте не тревожь!
    Я сплю, мне сладко усыпленье;
    Забудь бывалые мечты:
    В душе моей одно волненье,
    А не любовь пробудишь ты.

    Изображается трагическая коллизия, не зависящая от воли людей. Герой отказывается от любви не потому, что его былая возлюбленная изменила ему. Напротив, она всей душой возвращает ему былую нежность. Безысходность ситуации в том, что герой потерял веру в любовь: от некогда сильного чувства осталось в его душе лишь «сновиденье». Излюбившее сердце способно лишь на «слепую тоску». Утрата способности любить подобна роковой, неизлечимой болезни, от которой никому не уйти и в которую, как в «сладкое усыпленье», погружается онемевшая душа.

    Во всем этом видит Баратынский один, общий для всех исток – трагическую неполноценность человека, наиболее сильно выраженную им в стихотворении «Недоносок» (1833):

    Я из племени духов,
    Но не житель Эмпирея,
    И, едва до облаков
    Возлетя, паду, слабея.
    Как мне быть? Я мал и плох;
    Знаю: рай за их волнами,
    И ношусь, крылатый вздох,
    Меж землей и небесами…

    Вспомним, что романтики провозглашали могущество человеческого духа, в высших взлетах своих вступающего в контакт с Богом. У Баратынского подчеркнута межеумочность человека как неприкаянного и лишнего во Вселенной существа. Его порывы в область Божественной свободы бессильны, он чужд и не нужен ни земле, ни небу: «Мир я вижу как во мгле; /Арф небесных отголосок / Слабо слышу…» В контексте стихотворения чувствуется ориентация Баратынского на державинскую оду «Бог»: «Поставлен, мнится мне, в почтенной / Средине естества я той, / Где кончил тварей Ты телесных, / Где начал Ты духов небесных / И цепь существ связал со мной». «Срединность» эта, по Державину, не только не умаляет, а возвышает человека. Для Баратынского же она признак человеческого ничтожества, человеческой «недоношенности». Под сомнением оказываются не только просветительские идеалы, но и романтические религиозные упования.

    Сильнее, чем кто-либо из поэтов и писателей первой половины XIX века, Баратынский выразил драму Богооставленности современного человека. В стихотворении «Ахилл» (1841) он сравнил наше безверие с уязвимой пятой Ахиллеса: «И одной пятой своею / Невредим ты, если ею / На живую Веру стал!»

    «Поэт желает найти добрый смысл в общем строе жизни и часто говорит об оправдании Творца. Теодицея занимает его, – пишет критик Серебряного века Юлий Айхенвальд. – Но именно в этом вопросе, поскольку он находит себе поэтическое отражение, сказывается неопределенность и слабость нашего мыслителя. ‹…› По отношению к Истине Баратынский остается все тем же робким недоноском, и он не смеет вместить ее. Он не отказывает Божеству в своем доверии, но и молитва его бледна. У него недостает гения и пафоса ни для проклятия, ни для благословения… В стихотворении „На смерть Гёте“ он спокойно говорит о двух возможностях: или Творец ограничил жизнью земною наш век, или загробная жизнь нам дана. Вопрос в том, наследует ли человек „несрочную весну“ бессмертия, остается открытым… Для того чтобы верить, Баратынскому нужно уверять себя, нужно ссылаться, как в „Отрывке“, на правдивость Бога». «Отрывок» (1831) - это диалог верующей возлюбленной с маловерным героем. Она уверяет любимого, что есть бытие и за могилой. «Спокойны будем: нет сомненья, / Мы в жизнь другую перейдем, / Где нам не будет разлученья, / Где все земные опасенья / С земною пылью отряхнем. / Ах! как любить без этой веры!» В ответ на ее уверения герой говорит:

    Так, Всемогущий без нее
    Нас искушал бы выше меры;
    Так, есть другое бытие! ‹…›
    Что свет являет? Пир нестройный!
    Презренный властвует; достойный
    Поник гонимою главой;
    Несчастлив добрый, счастлив злой. ‹…›
    Нет! Мы в юдоли испытанья,
    И есть обитель воздаянья;
    Там, за могильным рубежом,
    Сияет день незаходимый
    И оправдается Незримый
    Пред нашим сердцем и умом.

    Требование к Творцу оправдаться перед человеком за земные «нестроения» вводит в смущение подругу героя: «Премудрость вышнего Творца / Не нам исследовать и мерить; / В смиреньи сердца надо верить / И терпеливо ждать конца. / Пойдем; грустна я в самом деле, / И от мятежных слов твоих, / Я признаюсь, во мне доселе / Сердечный трепет не затих». «Так между смирением и протестом, между верою и отрицанием, не горя и не сжигая, без мученичества веры, без мученичества безверия блуждает Баратынский. Именно это и не сделало его великим», – заключает Ю. Айхенвальд.

    Но границы дозволенного человеку природою, границы свободы для человеческого разума Баратынский показал с неведомым до него в русской литературе бесстрашием. Такова его философская элегия «Последняя смерть» (1827) – резкая отповедь любоначальному уму просветителей. Здесь Баратынский пророчествует о последней судьбе всего живого в момент полного торжества человеческого разума на земле. Сначала мир кажется ему дивным садом: человек полностью подчинил себе природу, окружил себя невиданным комфортом, научился управлять климатом («Оратаи по воле призывали / Ветра, дожди, жары и холода…»). Казалось бы, полностью восторжествовала мечта просветителей о всесилии человеческого разума, способного собственными усилиями создать на земле рай («Вот, мыслил я, прельщенный дивным веком, / Вот разума великолепный пир! / Врагам его и в стыд и в поученье, / Вот до чего достигло просвещенье!»).

    Но… прошли века, и что же стало с разумными людьми, возомнившими себя богами на земле, достигшими всего материального и получившими возможность духовного самосовершенствования? – «Привыкшие к обилью дольных благ, / На все они спокойные взирали, / Что суеты рождало в их отцах, / Что мысли их, что страсти их, бывало, / Влечением всесильным увлекало. / Желания земные позабыв, / Чуждаяся их грубого влеченья, / Душевных снов, высоких снов призыв / Им заменил другие побужденья, / И в полное владение свое / Фантазия взяла их бытие. ‹…› / Но по земле с трудом они ступали, / И браки их бесплодны пребывали». Заканчивается это видение картиной «последней смерти», гибели всего человечества. Но земля даже не замечает его исчезновения, природа продолжает свою жизнь, как бы подтверждая неприкаянность человека-недоноска, случайность его в мире тварных существ:

    По-прежнему животворя природу,
    На небосклон светило дня взошло,
    Но на земле ничто его восходу
    Произнести привета не могло.
    Один туман над ней, синея, вился
    И жертвою чистительной дымился.

    Последний сборник своих стихов Баратынский символически назовет «Сумерки» (1842) и откроет его стихотворением «Последний поэт» (1835):

    Век шествует путем своим железным,
    В сердцах корысть, и общая мечта
    Час от часу насущным и полезным
    Отчетливей, бесстыдней занята.
    Исчезнули при свете просвещенья
    Поэзии ребяческие сны,
    И не о ней хлопочут поколенья,
    Промышленным заботам преданы.

    Тревога о судьбе поэзии возникла тогда у Баратынского не на пустом месте. К 1830-м годам во многом изменилось время, изменился и сам читатель. В литературной жизни все решительнее и наглее стало заявлять о себе так называемое «торговое направление». Редактор «Библиотеки для чтения» О. И. Сенковский прямо утверждал, что «стихотворство – болезнь из рода нервных болезней». «Зачем писать стихи, если время их для нас прошло?» – вторил ему Н. Полевой.

    Весной 1834 года А. С. Пушкин писал историку М. П. Погодину: «Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок». В 1830-е годы в России формируется буржуазная идеология. И писатели пушкинского круга ужаснулись, что эта идеология, проникая в сферу журналистики и литературы, грозит сокрушить устои искусства и культуры, держащиеся на принципе бескорыстия.

    В целях борьбы с коммерческой журналистикой группа московских литераторов-«любомудров» (И. В. Киреевский, А. И. Кошелев, Н. А. Мельгунов, Н. Ф. Павлов, М. П. Погодин, А. С. Хомяков, С. П. Шевырев, Н. Я. Языков, Д. Н. Свербеев) начинает издавать журнал «Московский наблюдатель». В первой книжке его за 1835 год С. П. Шевырев выступает с программной статьей «Словесность и торговля»: «…Торговля теперь управляет нашей словесностью – и все подчинилось ее расчетам; все произведения словесного мира расчислены на оборотах торговых; на мысли и на формы наложен курс!… Умолкло вдохновение наших поэтов. Поэзия одна не покоряется спекуляции. В то счастливое время, когда каждый стих расценен в червонец, стихи нейдут!… Тщетно книгопродавец сыплет перед взором поэта звонкие, блещущие червонцы: не зажигается взор его вдохновением, Феб не внемлет звуку металла… Почему же поэзия молчит среди этой осенней ярмарки? Потому, что только ее вдохновение не слушается расчета: оно свободно, как мысль, как душа».

    Не случайно, что Баратынский поместил свое стихотворение «Последний поэт» в той же книжке «Московского наблюдателя», в которой была напечатана эта статья Шевырева. В Москве поэт сошелся с кругом литераторов, увлеченных немецкой классической философией, изучающих Шеллинга, вошедших в историю русской литературы и общественной мысли как поколение «любомудров». Баратынский был классиком по своему воспитанию, но в философии Шеллинга его не мог не привлечь высокий взгляд на природу и назначение поэзии. Отголоски шеллингианского влияния можно услышать в стихах Баратынского «Болящий дух врачует песнопенье» (1843), вошедших в сборник «Сумерки»:

    Болящий дух врачует песнопенье.
    Гармонии таинственная власть
    Тяжелое искупит заблужденье
    И укротит бушующую страсть.

    «Сумерки» не случайная подборка последних стихотворений, а глубоко продуманный поэтический цикл, организованный единой мыслью. И мысль эта остается у Баратынского печальной и трагической. Речь идет о сумерках рода человеческого, приближающегося к последнему концу. Этот мотив, пробегая по всему художественному полю цикла, концентрируется в одном из самых значительных произведений поэта – в элегии «Осень» (1836-1837).

    Последняя, шестнадцатая строфа «Осени» подводит безрадостный итог жизни всего человечества: «Все образы годины бывшей / Сравняются под снежной пеленой, / Однообразно их покрывшей, – / Перед тобой таков отныне свет, / Но в нем тебе грядущей жатвы нет!» Так расставался Баратынский с просветительскими и романтическими иллюзиями, подводя итог целому этапу в истории русской поэзии.

    Баратынский был последним поэтом пушкинской плеяды и самобытным творцом в ведущем жанре той поры – элегии. Необычность его любовных элегий заметили современники. Пушкин в статье «Баратынский» сказал: «Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко. ‹…› Время ему занять степень, ему принадлежащую, и стать подле Жуковского и выше певца Пенатов и Тавриды». П. А. Плетнев писал Пушкину: «До Баратынского Батюшков и Жуковский, особенно ты, показали едва ли не все лучшие элегические формы, так что каждый новый поэт должен был непременно в этом роде сделаться чьим-нибудь подражателем, а Баратынский выплыл из этой огненной реки – и вот что особенно меня удивляет в нем».

    «Элегия вследствие своеобразного развития русской литературы, не знавшей Ренессанса, стала в 1820-1830-е годы благодаря романтизму жанром, который позволил выразить мироощущение человека в целом, – проницательно и точно отмечает В. И. Коровин. – То, что в западной литературе выразилось отчасти в лирике, отчасти в серии новелл и что потом стало точкой отсчета для трагедии высокого и позднего Возрождения, в русской литературе на другом витке общественно-литературного исторического развития с наибольшей силой проявилось именно в лирике, в ее ведущей лирической форме – элегии. Именно в ней прекрасный, гармонически развитый человек стал нормой идеального представления о человеческой личности. В этом смысле значение русской элегии в русской литературе недооценено, ибо тот образ человека, который сложился в ней, оказал решающее воздействие и на все другие жанры литературы и на самый характер подхода к человеку и в поэме, и в драме, и, главное, в прозе».

    25.05.2016, 16631 просмотр.


    Уважаемые посетители! С болью в сердце сообщаем вам, что этот сайт собирает метаданные пользователя (cookie, данные об IP-адресе и местоположении), что жизненно необходимо для функционирования сайта и поддержания его жизнедеятельности.

    Если вы ни под каким предлогом не хотите предоставлять эти данные для обработки, - пожалуйста, срочно покиньте сайт и мы никому не скажем что вы тут были. С неизменной заботой, администрация сайта.

    Dear visitors! It is a pain in our heart to inform you that this site collects user metadata (cookies, IP address and location data), which is vital for the operation of the site and the maintenance of its life.

    If you do not want to provide this data for processing under any pretext, please leave the site immediately and we will not tell anyone that you were here. With the same care, the site administration.