Разумное. Доброе. Вечное.

AAA
Обычный Черный

Рекомендованное

Опрос

Навигация

Стих дня

Всякая поэзия есть выражение душевного состояния.
© Бергсон А.

17 ноября

Про колбасу

а это кто бредет во мраке
лохматый страшный и босой
так это ж петр на кухню за кол
басой

Новости культуры от Яндекса

ГлавнаяИстория русской литературной критики30-е – 40-е годы XIX века как классический период в истории литературной критики


Кто не делится найденным, подобен свету в дупле секвойи (древняя индейская пословица)


30-е – 40-е годы XIX века как классический период в истории литературной критики

Общественно-литературная ситуация во II половине 20-х – в 30-е годы. Основные вопросы литературной полемики.

Идеи Фихте, Шеллинга, Гегеля на русской почве. «Любомудрие» в критических суждениях времени (Д.Веневитинов, С.Шевырёв, И.Киреевский).

Полемика о «торговом» и «светском» направлениях (Н.Гоголь, С.Шевырёв, В.Белинский).

Значение и место в истории литературной критики суждений о литературном языке, народности, романтизме Н.Надеждина, А.Пушкина, Н.Гоголя.

В.Белинский как «центральная фигура в истории русской мысли»  и в литературной критике. Философские искания, основные периоды его духовной и творческой эволюции.

Эстетический кодекс Белинского: теория искусства как «мышления в образах», «идеальной» и «реальной» поэзии, учение о «художественности», «бессознательном» и «сознательном» в творчестве, «типизме», «единосущности формы и содержания».

Проблема национальной самобытности и народности литературы в критических суждениях Белинского. Полемика с В.Майковым о соотношении общечеловеческого и национального в художественном творчестве. Белинский в полемике о «натуральной» школе.

Жанровая специфика критических статей Белинского, памфлетные формы и приёмы, мастерство полемического стиля.

********************************************************************************************

Во внутренней жизни  России в это время  происходят огромные изменения. Во-первых, новый император Николай I во внутренней политике ставит цель искоренить идеи декабристов и  идеалы «просвещения» в духе французского материализма. Как реакция на это возникают нелегальные и полулегальные кружки политического характера (Герцена с Огарёвым, братьев Критских и др.), члены которых увлечены идеей революционных преобразований. Во-вторых, если в I четверти XIX века литературная критика, следуя за развитием художественного сознания, была формой осмысления прежде всего литературных направлений (классицизм, романтизм), то теперь возникла задача понять законы развития литературы, осмыслить её связь с историей человечества, с общественной жизнью. Характерным для этого времени становится увлечение философией, особенно немецким идеализмом (Фихте, Шеллинг, Гегель),  в легальных кружках, из которых особенно известным стал кружок Николая Станкевича («любомудрие» 30-х годов). 

         В эти годы русская литература выдвинула величайшие художественные творения. А. Пушкин завершил роман «Евгений Онегин» (полностью напечатан в 1833г.), издал «Повести Белкина» (1831) и «Капитанскую дочку» (1836). М. Лермонтов в конце 30-х годов начинает публиковать стихи (в журнале «Отечественные записки»), им были написаны драма «Маскарад» (1835 – 36), повесть «Княгиня Лиговская» (1836). Н. Гоголь издаёт сборники повестей «Вечера на хуторе близ Диканьки» (1831 – 1832), «Арабески» и «Миргород» (1835). На сценах Александринского в Петербурге и Малого театров в Москве поставлена пьеса «Ревизор». Пушкинская поэтическая эпоха была представлена именами П. Вяземского, Е. Баратынского, Д. Давыдова, А. Дельвига, Н. Языкова и др., проза – именами Н. Павлова, М. Погодина, А. Бестужева-Марлинского, Н. Полевого, В. Одоевского, писателей хотя и 2-го – 3-го ряда, но весьма популярных среди читающей публики. Кроме того, как никогда стала известна и любима в России западноевропейская литература в лучших её представителях. Это Байрон, Шиллер, Гюго, Гёте, Шекспир, В. Скотт, Ф. Купер и другие.

         Такое обилие имён и «художества» не могло не вызвать бурное развитие критики. Но критика не может существовать без журналов, «критика – душа журнала», считал Белинский. Журналистика же, в свою очередь, быстро развивалась благодаря демократизации разных сфер жизни вследствие моды на всё народное («Купцы полезли на Парнас») в том числе и в журналистике. Альманахи уступают место журналам, издание которых становится доходным делом. Недаром Пушкин жалуется М.П. Погодину в письме от 7 апреля 1834 года, что пишет много, но печатается «единственно для денег»: «…Охота являться перед публикою…, чтоб четыре дурака ругали…в своих журналах только что не по матерну. Было время, литература была благородное…поприще, ныне это вшивый рынок». И не случайно первой полемикой данного периода стала полемика о «торговом» направлении в литературе, возглавлял которое журнал «Библиотека для чтения» (1834 – 1865). В 30-е годы его издателем и редактором был Осип Иванович Сенковский (псевдоним – барон Брамбеус), профессор восточных языков Санкт-Петербургского университета. Этот учёный-востоковед, путешественник по Африке и Ближнему Востоку, знающий арабский, персидский, тибетский, китайский, монгольский языки, писавший научные блестящие статьи по истории и филологии Востока, стал примером беспринципности в чисто торговых отношениях с писателями. Он  соблазнял огромными гонорарами только за возможность  внести в список сотрудников своего журнала например Д.Давдова, И. Крылова и даже Пушкина. Взамен он оставлял за собой право поступающие в редакцию рукописи переделывать до неузнаваемости в соответствии с установкой на массового читателя из провинции. Вспомним из «Ревизора» Гоголя диалог  между Анной Андреевной и Хлестаковым, который на её вопрос, не он ли был Брамбеусом, отвечает: «Как же, я им всем поправляю статьи».

         «Энциклопедический» журнал «Библиотека для чтения», состоявший из семи отделений, с цветными иллюстрациями, имел огромные тиражи, в том числе и благодаря компиляциям из разного рода иностранных изданий по разным темам (например, как сохранить молоко, приготовить сыр в домашних условиях, состав чернил).

         Был ли Сенковский защитником демократических идей? Скорее – буржуазных отношений, всё более заявляющих о себе в России. Это сближало его с Н. Полевым, а разделяло неприятие романтизма и прежде всего французского, что он выразил в статье «Брамбеус и юная словесность» (1834), где романтизм представил чуть ли не причиной  второй французской революции, как «умственный недуг», усеявший Францию «развалинами и трупами». Под этим «недугом» он имел в виду лозунги свободы, равенства и братства на знамёнах французской революции. Но и русский романтизм он высмеял в своей повести про поэта Бирюлькина, который воспел «к ней, к луне, к морю, кудри, тройку, ещё тройку». В Бирюлькине читатели должны были (по названию стихов) узнать соответственно Жуковского, Пушкина, Бенекдитова, Вяземского.

         Против «торговли» в искусстве выступали «любомудры» М. Погодин и С. Шевырёв – издатели журналов «Московский вестник» (1827 – 1830) и «Московский наблюдатель» (1835 – 1837). Известно, что Пушкин в 1826 году после аудиенции с Николаем I, после двухлетней «ссылки» в Михайловское , прощённый и обласканный царём, решает участвовать в «Московском вестнике», хотя немецкое любомудрие не жаловал. Например, в письме А. Дельвигу от02 марта 1827 году читаем: «Ты пеняешь мне…за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю её; да что делать? Собрались ребята тёплые, упрямые…». В итоге излишняя «ученость» погубила журнал. Пушкин писал: «Московский вестник» сидит в яме и спрашивает: верёвка вещь какая?  <…> Им же хуже, если они меня не слушают [13]. Журнал был закрыт, но «любомудры» (а среди них, кроме Шевырёва и Погодина, были Д. Веневитинов, В. Одоевский, Иван Киреевский) продолжали борьбу с развращающим влиянием «торговых» отношений в литературе. Именно  «любители мудрости» начали создавать в это время  русскую религиозную философию. С. Шевырёв писал М. Погодину: «Наш путь – не путь крови, а путь труда, терпения, путь Христов».

В новом журнале любомудров «Московский наблюдатель» появляется статья С.И. Шевырёва «Словесность и торговля» (1835), которую можно считать программной. Шевырёв констатирует тот факт, что русская литература «превратилась в промышленность», что теперь каждое лишнее «предложение есть рубль». «Вот едет литератор в новых санях…Нет, это статья «Библиотеки для чтения», получившая вид саней…». Он пишет, что «роман теперь  самая верная спекуляция». Но Шевырёв впадает в другую крайность, проповедуя только литературу для избранных, или, как писал Белинский в статье «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» (1836), только «светскую» литературу. В этой статье Белинский выступает в качестве арбитра между двумя крайними позициями («торговля» - «светскость»). Он отрицает и ту, и другую. Вместо того чтобы распространять «современные понятия об изящном», «Библиотека»…развивает ту мысль, что…только фактические знания ещё годятся, что ничему не должно учиться». «Наблюдатель» же «старается…о введении литературного приличия…он хочет одеть нашу литературу в модный фрак и белые перчатки, ввести её в гостиную. Белинский представлял позицию журнала «Телескоп», о котором речь ниже.

Пушкинский «Современник» (1836) вступил в эту полемику статьёй Н.В. Гоголя «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году». Гоголь пишет о «бесцветности» многих журналов при всеобщей потребности «умственной пищи». Таков «Сын отечества» гг. Булгарина и Греча – «худенькая, тоненькая книжечка», «Телескоп» (Надеждин и Белинский) «действовал против «Библиотеки», но …слабо, без постоянства», «Московский наблюдатель» «похож на те учёные общества, где члены ничего не делают и даже не бывают в присутсвии». Далее Гоголь даёт оценку статье Шевырёва, которая «скользнула по «Библиотеке для чтения», как пуля по толстой коже носорога, от которой не чихнуло даже тучное четвероногое». Он видит главную проблему не в том, что «литература обратилась в торговлю» (это естественное дело, потому что читатели и потребность чтения увеличились), а в «мелкости предметов» обсуждения, в невежестве, мелочности мыслей и «мелочном щегольстве». Гоголь называет основные темы, которые требуют обсуждения в журналах и в литературной критике, – «на какой степени образования стоит русская публика и что такое русская публика? в чём состоит оригинальность и свойство наших писателей?».

Как видим, Гоголь подвёл  итоги  полемики о направлении развития литературы и критики, сделав вывод, что  к середине 30-х годов ещё не выработалось «чисто эстетического наслаждения», что если в московских журналах видишь нечто «похожее на любовь к искусству», то «критики журналов петербургских…чрезвычайно ничтожны». В статье «Петербургские записки 1836 года» он скажет: «В Москве литераторы проживаются, в Петербурге наживаются». Кроме того, Гоголь указал на увлечение именно московских журналов философией: «…говорят о Канте, Шеллинге и проч.; в Петербургских журналах говорят только о публике и благонамеренности».

Зачем «москвичи» изучали Запад и его философию? Их цель – понять Россию, её назначение в мире. «Любомудры» 30-х годов разошлись с поколением декабристов именно в понимании «внутренней» жизни человека. Если декабристы хотели делать историю, то «любомудры» - понять её. Они выступали не столько за «громкие» права («Недорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова»), сколько за «тайную» свободу («Любовь и тайная свобода являли сердцу гимн простой»), за нравственное «самостоянье» человека.  Разные философские системы давали пищу для духовного самопознания. Среди них следует особенно выделить философию Фихте, Шеллинга и Гегеля. У И.Г. Фихте «любомудры» принимали учение о свободе личности, но до поры до времени, так как быстро разобрались в его настроениях откровенного атеизма, «свободы» от авторитетов и отвергли их (по крайней мере, И. Киреевский, В. Белинский). Другое дело Ф.В. Шеллинг с его философией тождества, единства всего сущего, с его идеями Абсолюта, сущность которого постигает художник с помощью Дара, полученного от высшей, сверхъестественной силы. Особенно долго господствовал в сознании того поколения Г.В.Ф. Гегель с его «Феноменологией духа» (1807). Гегель представил мир как процесс развития «абсолютной идеи» от низших ступеней к высшим. Мировой разум – это вечно творящая, созидающая сила. Искусство же - форма познания мирового духа, проявление божественной воли. Завораживала знаменитая формула Гегеля «Всё действительное разумно, всё разумное действительное». Сначала она породила фатализм, выразившийся в  «правогегельянстве», так как личность человека, его «я» не должны мешать саморазвитию абсолютного духа. Н. Станкевич говорил: «Мир как целое разумен, это успокаивает меня насчёт всего». Белинский, член кружка Станкевича, писал: «Я понял идею падения царств, законность завоевателей, …и кончилась моя тяжкая опека над родом человеческим…». В искусстве ищут «единого закона» вне «злобы дня», критерием оценки, критерием художественности становится «замкнутость» произведения. Итак, философия и эстетика для любомудров  30-х годов шли рука об руку. Но затем вторая часть формулы Гегеля приводит к сомнениям в разумности существующего. Примирение с внешним миром заменяется чисто по-русски беспощадным отрицанием «гнусной расейской действительности», то есть «левогегельянству». Недаром министр народного просвещения С. Уваров напрямую связал немецкую отвлечённость с революционными идеями в России.

Применение философских знаний к литературной критике рассматриваемого периода окрасило в особые тона решение проблем народности-национальности литературы и отношения искусства и действительности, прибавило аргументы для оправдания прозвучавшего ещё в начале века лозунга «У нас нет литературы». В любом случае и при любом решении этих фундаментальных проблем времени речь шла о главном – о духовном состоянии России и о будущем русской литературы.

И вновь творчество Пушкина оказывается в центре споров о «воззрениях» на искусство. Его роман «Евгений Онегин», который он продолжал печатать главами и каждая «считалась эпохой», по словам Н. Надеждина, своей необычностью будил критическую мысль и в конечном итоге стимулировал развитие литературной критики.

Вторая глава (1826)  романа вызвала вновь огромный интерес – и  прежде всего, конечно, к главному герою. Д.Веневитинов («Московский вестник») довольно резко отрицает  любое сравнение Онегина с байроновским Чайльдом Гарольдом и указывает на такую главенствующую черту в его характере, как «скука, наружное беспристрастие, свойственное русской холодности». Н. Полевой («Московский телеграф», 1833) пишет уже о произведении в целом и как о «задаче нерешённой». В пушкинской «коллекции портретов, картин, рисунков и очерков» Полевой не находит  главного – «общей мысли». Полевой-романтик, не увидев в «картинках» ничего романтического, пишет следующее: «Поэт не имел никакой мысли; начавши писать, он не знал, чем кончит».  Кроме романтизма, Полевому помешал и его «демократизм». Недаром Пушкин в дневнике за 1834 год, упоминая о закрытии «Московского телеграфа» (причиной была ругательная рецензия Полевого на драму Кукольника «Рука Всевышнего отечество спасла»), пишет: «Телеграф» был достоин участи своей; мудрено с большей наглостию проповедовать якобинизм перед носом правительства». С такими взглядами Полевой не мог принять немецкого «любомудрия», «светской» литературы», а в Пушкине  видел «аристократа». В его журнале, в котором было, как писал А.Бестужев, всё, «начиная от бесконечно малых величин в математике до петушьих гребешков в соусе или до бантиков на новомодных башмачках», народность понималась только как «верность изображения народных нравов».

Особого внимания достойна фигура Николая Ивановича Надеждина (1804 – 1856). Сын сельского священника из Рязанской губернии, он закончил духовную семинарию и Московскую духовную академию, но прославился на поприще профессора Императорского Московского университета по курсу «Логики и археологии», то есть древней мировой литературы, а также издателя журнала «Телескоп» (1831 – 1836) и литературного критика.

Его дебют критика под псевдонимом «экс-студент Никодим Надоумко» был сенсационным. В статьях «Литературные опасения за будущий год» (1828) и «Сонмище нигилистов» (1829) он выступил как Дон-Кихот в критике, отрицая все авторитеты (и Байрона, и Пушкина, и Гюго). Он доказывал, что довольно русской литературе шататься по цыганским шатрам и разбойничьих вертепам, довольно сцен распутства, ожесточения и злодейства. Можно представить, как всех поразило резкое неприятие Надоумко  романтизма, этого «чада безверия». В 1830 году Надеждин на латинском языке  написал диссертацию «О начале, сущности и судьбах поэзии, романтической называемой» и после её защиты стал ординарным (штатным) профессором, лекции которого довелось слушать Н. Станкевичу, К. Аксакову, И. Гончарову. Журнал «Телескоп» (высший взгляд, истина) он назвал журналом «современного просвещения», имея в виду, конечно, духовное просвещение нации, такое, какое приобрёл сам. Журнал Надеждина сразу оказался в оппозиции ко многим и многому в литературной критике.

Основой для деятельности Надеждина стала его глубокая религиозность. Кроме того, он обладал энциклопедическими познаниями в философии, мировой литературе, о чём свидетельствует его наследие. Прежде чем говорить о Надеждине-критике, следует понять его общеэстетические взгляды.

Литература с его точки зрения – это «цвет человечества», и она вместе с человечеством растёт и расцветает. Как и любое искусство, она является откровением о целостности Божьего мира, примиряя человека с земной юдолью. Надеждин разрабатывает стройную теорию синтетического искусства, состоящую из трёх основных законов. Первый закон «естественности и необходимости» есть не что иное как теория типического. В кратком изложении он выглядит так: чтобы достичь естественности, нужна необходимость событий, нужно, чтобы они не могли не случиться с действующими лицами в силу данного им характера и обстоятельств, нужно, чтобы обстоятельства не снизывались в одно пёстрое ожерелье по капризному своеволию автора, а развивались сами из себя. Таким образом, искусство должно отличаться идеальной истинностью, естественностью и не иметь ничего общего с материальной верностью (натурализм!). Именно об этом в качестве примера рассуждает Надеждин, предлагая «изображать светляков, но не кишащих в грязи. Сама природа утаивает гнусных насекомых от взоров человека. Пусть улитка высовывает рожки, но не следует срывать с неё скорлупы, прикрывающей её отвратительную уродливость. Такова  суть «закона» о подлинном искусстве, в котором не может быть «цинической наготы», возбуждающей в человеке низменные инстинкты. Пусть торжествует «красота», печать которой «сияет на всех творениях, составляющих храм природы». Искусство для Надеждина – это малая Вселенная, созидающая в миниатюре великую Вселенную. Разумеется, ни за какое «парадное» искусство Надеждин не выступал. «Где жизнь, там и поэзия», - говорил он, то есть жизнь, а не духовная смерть, не зло, не насилие. Его ученик Белинский позднее скажет: «У Пушкина есть небо, но им всегда проникнута земля».

Вторым «законом» искусства для Надеждина  стал закон эволюции. Он заговорил о двух формах художественного сознания человечества: о «вещественной», объективной (греко-римская древность) и субъективной, отражающей «внутреннюю жизнь человека или народа» («Средние века»). Но и классицистическую, и романтическую формы он признал несовершенными, хотя именно на их основе дóлжно создать новое искусство.

Закон синтетического искусства и определяет пути, способы его создания. Для этого необходимо соединить идеальное одушевление с изящным благообразием, уравновесить душу с телом, идеи с формами  (то есть классическое с романтическим), осветить мрачную глубину Шекспира (для Надеждина романтик!) благообразием Гомера. Надеждин, таким образом, сформулировал основные положения духовного реализма как новой эстетической системы. Для такого искусства, он считал, нужны новые жанровые формы. Беспредельная пучина Бытия требует для своего воплощения «просторной рамы», какой он считал роман.

 Статья Надеждина «Европеизм и народность в отношении к русской словесности» (1836) ознаменовала понимание им  народности как отражения христианской духовности, своеобразия русского национального характера и образа жизни, жизни «умственной, нравственной – и творческой…». Критик резко отрицательно пишет о «чужеядстве нашего словесного образования, прикрывающегося обольстительным названием европеизм».  Достаётся от Надеждина и «светской» литературе, защищаемой С. Шевырёвым. «Литература…не может быть привелегиею одного класса, одной касты», «неподвижная, затворническая народность» также не способстует её развитию. Но главное условие –  язык. «Как быть литературе русской, когда нет ещё языка русского? - пишет Надеждин. - Цивилизация нашего высшего общества…взята готовая с чужого образца <…> Вот почему с русским языком не разговоришься в гостиной…».  А между тем «образованнейший цвет нашего отечества жаждет русской литературы». Таким образом, Надеждин указывает на главную болевую точку времени и причину, почему «у нас нет литературы». Но этот лозунг всё же у  Надеждина относится к прошедшему времени. Он пишет: «Есть у нас жизнь литературная, есть живая, дышащая литература, но её развитие стесняется односторонностью подражательного направления». И хотя Надеждину приписывают истолкование народности «как патриархальной простонародности» (см. комментарии к его статье), на самом деле это не так. Вот что он пишет: «Под народностью я разумею совокупность всех свойств, наружных и внутренних, физических и духовных, умственных и нравственных, из которых слагается физиономия русского человека, отличающая его от всех прочих людей – европейцев столько же, как и азиатцев».  Пушкин советовал учиться русскому языку «у московских просвирен»,  которые «говорят удивительно чистым и правильным языком», и признавался, что не любит «видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утончённости». Надеждин приводит в пример басни Крылова и роман Загоскина, где язык русского народа возведён «на высшую степень литературного достоинства». В поговорках, присловиях, песнях и прибаутках русского народа он видел, как и Пушкин, «своеобразное, неискажённое, натуральное биение пульса живого русского языка».

Статья Надеждина заканчивалась ссылкой на знаменитую формулу министра народного просвещения С.С. Уварова, в которой определялась «национальная идея», духовные, государственные и нравственные основы жизни России: «В основание нашему просвещению положены православие, самодержавие и народность. Эти три понятия можно сократить в одно относительно литературы. Будь только наша словесность народною, она будет православна и самодержавна!». Такое понимание народности окончательно отвергало «народность как одни наружные формы русского быта, сохраняющиеся теперь только в простонародии, в низших классах общества». Надеждин высмеивает моду на народное, ложный демократизм времени, когда «тьма тьмущая писателей…ударились со всего размаха лицом в грязь этой грубой…безобразной народности, которую всего лучше следовало бы назвать  простонародностью. Они погрузились во шти, в квас, в брагу…теребят русскую историю, малюют лучшие её эпохи своей мазилкой…».

Обратимся к оценке Надеждиным творчества Пушкина. В романе «Евгений Онегин» он, как и многие, ожидал найти «полную историю современного человечества, …исполинский замысел», а нашёл «вольный плод досугов фантазии, поэтический альбом живых впечатлений».  Роман Пушкина – это «ветреная и легкомысленная пародия на жизнь, но не сама жизнь, не сама «беспредельная пучина бытия». Надеждин, как и Н. Полевой, не нашёл в романе «ни цели, ни плана», но по другой причине.

С 1831 года, когда появилось издание «Бориса Годунова», началась ожесточённая полемика об этом произведении Пушкина. Ещё Д. Веневитинов в 1827 году, разбирая отрывок из «пьесы», напечатанный в «Московском вестнике», отметил «независимость» Пушкина, то есть его новаторство в форме,  «торжество искусства», когда «всё делается так, как требует дух века и характер действующих лиц».

Надеждин в «Телескопе» печатает статью «Борис Годунов. Сочинение А.Пушкина» уже на полное издание. Статья имела подзаголовок «Беседа старых знакомцев» и была построена как диалог между автором статьи и неким Тленским, в котором можно увидеть как «классика», так и «романтика». Тленский – символ  отжившего, он видит в трагедии «Борис Годунов» «падение» Пушкина, «дребедень»; «не то трагедия, не то комедия», нет ни тени «целости»; «Борис Годунов умирает, а эти исторические сцены всё ещё тянутся». Надеждин («Я») целенаправленно разбивает все доводы Тленского о «падении» Пушкина. Предметом трагедии он называет не столько Бориса Годунова «в его биографической неделимости», сколько царствование его, эпоху, «историческое бытие». Но Надеждин, очевидно, не придал особого значения тому факту, что у Пушкина «самозванец стоит на первом плане – и Борис за ним исчезает», вернее, он увидел в этом даже «существенный недостаток», тем самым умаляя проблему самозванства и самозванца в замысле. В заключении статьи критик с издёвкой пишет о разного рода критиках и публике в целом, которая, будучи «избалована» «Нулиными, Цыганами и Разбойниками», ожидала от очередного творения Пушкина «смеха или дикости».   А «он теперь гудит, а не щебечет», «переменил голос». Надеждин явно начал узнавать в Пушкине свой метод  синтетического искусства.

Следом за статьёй Надеждина о «Борисе Годунове» была напечатана статья Ивана Васильевича Киреевского (1806 – 1856), зачинателя русской религиозной философии. В 1832 году он издаёт журнал «Европеец», подчёркивая названием  желание не отъединиться от Европы, а, наоборот, понять и принять всё лучшее в ней, по крайней мере обсудить проблему «Запад-Восток». В программной статье «Девятнадцатый век» он делает попытку объяснить недостатки просвещения в России и место Запада в нём: «Оно пришло к нам извне и частию даже насильственно, так что внешняя форма его до сих пор ещё находится в противоречии с формою нашей национальности». В России, с его точки зрения, «нет достаточных элементов для внутреннего развития образованности… <…> У нас искать национального – значит искать необразованного». Киреевский призывал освободиться от  западного рассудочного просвещения и сохранить национальное стремление к нравственному преображению и целостному познанию Бытия. В статье «Обозрение русской словесности 1829 года» он заводит речь о необходимости русской философии, то есть целостного мировоззрения: «Нам необходима философия; всё развитие нашего ума требует её. <…> Философия немецкая вкорениться у нас не может. Наша философия должна развиться из нашей жизни….

В этой статье Киреевский высказывает мысль, что проводником народного самопознания и просвещения в России являлась  («уже при первом рождении нашей литературы») поэзия, в которой искали «философии», путей к «лучшей действительности».  В ней совпадает и «филантропизм французский и немецкий идеализм». Это стремление к лучшему и выразил Пушкин, стремление «воплотить поэзию в действительность». Для понимания этой мысли необходимо обратиться к статье, прямо посвящённой Пушкину, – «Нечто о характере поэзии Пушкина» (1829). В ней Киреевский делит творчество Пушкина на три периода (напомним, что, кроме лирики, к 1828 году были опубликованы «южные» поэмы, «Руслан и Людмила», пять глав «Евгения Онегина» и отрывок из трагедии «Борис Годунов» - «Келья в Чудовом монастыре»).  Киреевский признаёт, что пока о Пушкине в критике только одни «восклицания», а главный предмет критического «анализа» - «романтическая поэзия», в то время как Пушкин очень разный. Киреевский выделяет итальяно-французский (это «Руслан и Людмила» как созерцание мира,  остроумие, весёлость, «чистота отделки»), затем байронизм («отголосок лиры Байрона в южных поэмах и начало «Евгения Онегина»), но уже «бездна национального, чисто русского». Наконец период «Русско-Пушкинский» (продолжение «Евгения Онегина» и «Борис Годунов»), когда обнаруживается «стремление к самобытному роду поэзии». Отличительной чертой этого периода Киреевский не  называет «народность», хотя именно о народности Пушкина он и пишет: «…Что-то невыразимое, понятное лишь русскому сердцу; ибо как назвать то чувство, которым дышат мелодии русских песен, к которому чаще всего возвращается русский народ и которое можно назвать центром его сердечной жизни». Киреевский видит в способности Пушкина «забываться в окружающих предметах» «основание» русского характера, «из неё происходит смелость, беспечность, неукротимость минутных желаний, великодушие, неумеренность, запальчивость, понятливость, добродушие и пр., и пр.». Эти же черты характера русского народа он видит и особенностях поэзии Пушкина.

В рассмотренной статье Киреевский предрекал только лишь по одной сцене из «Бориса Годунова», что эта трагедия Пушкина будет таить в себе нечто «великое». Поэтому закономерно было ожидать, что в «Обозрении русской литературы за 1831 год» значительную часть статьи он посвятит этому произведению. Он резко полемически отвечает всем, кто пытался оценивать трагедию «сквозь чужие очки иностранных систем» (например Шлегеля, теоретика немецкого романтизма). Своей задачей Киреевский считал определение «главного предмета создания Пушкина». Ожесточённые споры шли и о жанре: «не трагедия, которой и в помине нет», «поэмой…назвать нельзя, ни историей, ни романом в лицах». О «предмете» Киреевский пишет, что «и Борис, и Самозванец, и Россия, и Польша, и народ… – все лица и все сцены трагедии развиты только в одном отношении: в отношении к последствиям цареубийства. Тень умерщвленного Димитрия царствует в трагедии от начала до конца, управляет ходом всех событий…».  То есть критик указал на то, как нарушение Божьего закона «Жизнь царя в руке Божией» приводит к национальной трагедии. Не больная совесть, а самозванство, которое отягощается ещё и убийством ребёнка, «ниспровержение неправедно царствовавшего дома» - коренная мысль «Бориса Годунова» в разнородных событиях, по мнению Киреевского. Отсюда и жанр – «сильно трагический», хотя трагедия написана Пушкиным «явно против всех правил новейшей драмы». Кстати, Пушкин в письме от 04 февраля 1832 года пишет Киреевскому, что его статья «О «Годунове» порадовала все сердца: насилу-то дождались мы истинной критики».

Киреевскому решил ответить Н. Полевой в статье «Борис Годунов». Сочинение Александра Пушкина («Московский телеграф»,  1833). Он находит в главной мысли Киреевского, что содержание «Бориса Годунова» есть «очищения преступления, наложенного на совесть Бориса убийством царственного отрока», только остроумное замечание. Точка зрения Полевого заключается в следующем: драма Пушкина – «множество чего-то…несвязного, в отрывках…». Причиной он называет «бедность идеи» и «несправедливость понятия о романтической драме». Чего желал Полевой от автора? В соответствии со своими демократическими взглядами, он искал «ужасную борьбу человека  с судьбою», ошибки «буйной русской аристократии». Он выделил характер Самозванца, так как «по крайней мере он удал, бурен, порывист». Как видим, демократический романтизм Полевого здесь обнаруживает себя в каждом слове. Н. Полевой как защитник романтизма в духе Великой французской революции был в оценках чрезвычайно субъективен и видел в Пушкине аристократа. Его критические оценки – пример того, как общественные, социальные пристрастия определяют их субъективизм и тенденциозность.

Итак, пока что только Киреевский представил целостное понимание развития творчества Пушкина, выделив в своих оценках народность  - национальность и нравственно-религиозный пафос его художественного Дара. Ко второй половине 30-х годов  относится начало критической деятельности Н. Гоголя и В. Белинского, когда получит достойную оценку  басенное искусство И.А. Крылова, «Горе от ума» А. Грибоедова, происходит дальнейшее осмысление Пушкина – художника и возникают ожесточённые споры вокруг творчества Гоголя.

Но к 30-м годам относится также критическая деятельность Александра Сергеевича Пушкина (1799 – 1837),  основой которой были, разумеется, его общественные и эстетические пристрастия, его симпатии и антипатии. Чтобы разобраться в них, обратимся к 1836 году, когда был закрыт журнал Надеждина «Телескоп» за напечатание 1-го «Философического письма» Петра Яковлевича Чаадаева (1796 – 1856), после чего Надеждин был выслан в Усть-Сысольск, а цензор отстранён от должности. В учебниках можно прочитать, что «Письмо» есть гневное осуждение всей феодально-крепостнической системы с её тиранией, жестокостью и насилием». Чаадаев же хотел «разбудить» нацию, а Надеждин – открыть дискуссию. Главные «обвинения» Чаадаева в адрес России сводились к следующему: рабская психология, причина которой есть православие (отъединило от западной цивилизации) и бездействие русской церкви как духовной власти, в России «мёртвый застой», она не способна к практическому образу жизни, века протекли без пользы, «забились в свои лачуги, сложенные из брёвен и соломы…У нас только меньшинство мыслит, остальные чувствуют».

Чаадаев входил в круг ближайших друзей Пушкина, поэт одним из первых прочитал «брошюру», после чего написал Чаадаеву письмо (от 19 октября, не было отослано). Он согласен, что разделение христианства в 1054 году «отъединило нас от остальной Европы», но именно Россия спасла христианскую цивилизацию во время татаро-монгольского нашествия, «нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех».  Единства, считает Пушкин, надо искать в самой идее Христа, а не в католицизме. «Наше духовенство… никогда не пятнало себя низостями папизма». Он защищает историю России («Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться»),  перечисляет как великие эпоху Олега и Святослава, татарское нашествие, пробуждение и развитие могущества России, эпоху Петра I  и Екатерины II. «А Александр, который привёл нас в Париж?». И в царствовании Николая I Пушкин видит нечто «значительное», «что поразит будущего историка». Но в чём он согласен с Чаадаевым? Что его оскорбляет как «человека с предрассудками», человека чести? «Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, что равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние». Итак, Пушкин отвергает религиозные и исторические воззрения Чаадаева и заявляет, что «ни за что на свете не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал. Любопытно, что ещё за два года до этого письма к Чаадаеву Пушкин работал над статьёй «О ничтожестве литературы русской» (1834) в самый разгар «демократизации» литературы и моды на народное.  В ней были высказаны те же мысли, что и в письме: «России определено было высокое предназначение…варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощённую Русь…образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией… Но Европа в отношении к России всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна».

Чаадаев довольно высокомерно называл себя «одинокий  ум» и в своём «Письме» задавал вопрос «Где наши мудрецы?». На него он и получил ответ от Пушкина. Но не только. Недаром А. Григорьев говорил, что «письмо Чаадаева было тою перчаткою, которая разом разъединила два дотоле неразъединённых лагеря мыслящих и пишущих людей». Действительно, русское «любомудрие» резко разделилось с этого времени даже не на два, а на три лагеря – «охранителей», западников и славянофилов, борьба между которыми проявилась в литературно-критических баталиях конца 30-х и в 40-е годы.

Чаадаеву, пожалуй, рукоплескал один А. Герцен за его «обвинительный акт против России» и «революционный католицизм». П. Вяземский писал, что «это отрицание той России, которую с подлинника списал Карамзин», Н. Языков написал стихотворение «К ненашим» со строчками: «Умолкнет ваша злость пустая, / Замрёт проклятый ваш язык, / Крепка, надёжна Русь святая, / И Русский Бог ещё велик». Денис Давыдов, прославленный герой войны 1812 года, выразился в «Современной песне» (1836) так: «Старых барынь духовник,/ Маленький аббатик,/ Что в гостиных бить привык/ В маленький набатик». Николай I вынес приговор: «Смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишённого». Справедливости ради надо сказать, что вряд ли Чаадаев заслужил такую участь и был ярым западником. Как и Пушкин, он отдавал  должное европейским странам, но в то же время России советовал не принимать неизвестно что «Бог весть откуда». Вот как он оценивал декабризм: «Вернувшись из триумфального шествия по самым просвещённым странам мира, мы принесли с собой только одни дурные идеи и гибельные заблуждения, последствием которых было неизмеримое бедствие, отбросившее нас назад на полвека». Думаем, что Чаадаев и Пушкин при всей разности их взглядов на историю и развитие России представляли некий особый «лагерь» в общественной жизни страны. Чему они были свидетели? Какие события повлияли на мироощущение Пушкина? Конечно, прежде всего «гроза 12 года», но до неё дворцовый переворот 1801 года и убийство Павла I. Осмысление этих событий и эпохи Александра I привело Пушкина к следующему выводу: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества [4, 397]. В этой фразе из работы Пушкина «Путешествие из Москвы в Петербург» (1833 – 1834) выразилось его крайне негативное отношение к декабристам, и к их «предшественнику» Радищеву. «Путешествие из Петербурга в Москву» он определяет как «преступление, ничем не извиняемое». В «Пропущенной главе» к «Капитанской дочке» (1836) читаем: «Те, которые замышляют у нас перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные».

Пушкин считал политические свободы («Не дорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова…») системой внешней законности, он предпочитал «самостоянье», «тайную» свободу, признавал вредным введение Петром I «Табели о рангах», которая привела «к демократическому наводнению», к господству «черни». Тогда что же понимал Пушкин под этими словами, почему он литературу своего времени называет «вшивым рынком»? Обратимся к его статье «История поэзии» С.И. Шевырёва (1836), в которой он выделяет главное в труде Шевырёва, очевидное, важное и для себя. О Франции Пушкин помещает следующее резюме: «Франция, средоточение Европы, представительница жизни общественной, жизни … эгоистической и народной. <…> Народ властвует со всей отвратительной властию демокрации. В нем все признаки невежества – презрение к чужому…». То есть Пушкин не верил в «демокрацию» невежественной толпы, в мнимую «свободу».

Пушкин как литературный критик написал около 150 рецензий, заметок,статей, если даже не считать критических оценок в его эпистолярном наследии и в художественных текстах («Разговор книгопродавца с поэтом», «Румяный критик мой», «Домик в Коломне» - первые 16 строф). Многое из его критики не было опубликовано по разным причинам при жизни. Пушкин мечтал о деятельности журналиста, издателя («Журналисты – люди государственные», - говорил он). В 1830 году с А. Дельвигом они издают «Литературную газету» до смерти последнего 14 января 1831 года. В 1836 году Пушкин начинает издание журнала «Современник», направлением которого как раз была философия «самостоянья» человека.  Пушкин предпринял меры для перехода молодого критика Белинского из «Телескопа» Надеждина в свой журнал, но смерть помешала всему. Впрочем, приятель Пушкина П. Вяземский не верил в успех его журнала: «Пушкин не мог быть ничьим слугою, а журналист – слуга публики». И сам Пушкин признавался: «Паясить перед публикою не намерен».

Пушкин как теоретик литературы не обошёл своим вниманием ни одной важной проблемы эстетики и критики, по поводу каждой он произнёс своё веское и оригинальное слово. Остановимся на самых интересных его высказываниях и критических оценках.

В 1822 году Пушкин пишет заметку «О прозе», в которой выносит уже приговор романтическому образу мысли и художественному слогу писателей, почитающих «за низость изъяснять просто вещи самые обыкновенные».  Они «никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру – а они пишут: «Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба…» . «Первыми достоинствами» прозы Пушкин называет точность и краткость и считает, что «она требует мыслей». Что касается поэзии, то и здесь романтические сюжеты типа «воспоминаний о протекшей юности» им отвергаются.

В черновом варианте письма к Н.И. Гнедичу от 29 апреля 1822 года Пушкин перечисляет «недостатки» «Кавказского пленника» – это простота плана, бедность изобретения и «местные краски».  Читателям, «избалованным поэтическими панорамами Байрона и Вальтера Скотта – я боюсь и напомнить об них своими бедными рисунками», - пишет Пушкин [4, 28],  тем самым невольно объявляя о своей новой творческой манере, далёкой от романтической метафоризации. В письме В.П. Горчакову от октября-ноября 1822 года Пушкин прямо заявляет, что не годится «в герои романтического стихотворения» и даже соглашается с замечаниями адресата, который не нашёл в характере Пленника романтического ореола. Пушкин пишет: «Я в нём хотел изобразить это равнодушие к жизни…эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодёжи 19-го века». То есть Пушкин подчёркивает реальное в характере, а не типично романтическое.

В ответ на замечания Вяземского (в статье о «Кавказском пленнике»), почему Пленник «не горюет о Черкешенке», Пушкин даже не желает говорить серьёзно и переходит на шутливый тон. Упоминая, что другим не нравится, почему герой не кинулся в реку вытаскивать героиню, Пушкин продолжает: «да сунься-ка…тут утонешь сам…Мой пленник умный человек, рассудительный, он не влюблён в Черкешенку – он прав, что не утопился». В заметке «О причинах, замедливших ход нашей словесности» (1824) Пушкин ставит проблему «просвещения века»: нельзя более «довольствоваться блестящими играми воображения» и даже в простой переписке «создавать обороты слов».

Находясь в Михайловском и работая над трагедией «Борис Годунов», Пушкин состоял в переписке со многими своими друзьями и, конечно, был в курсе споров о классицизме и романтизме. В это время он пишет заметку «О поэзии классической и романтической» (1825), где, кажется, очень просто решает вопрос о различии одной от другой. К «классическому роду» он предлагает относить по признаку форм,  известных грекам и римлянам, которые дали нам «бессмертные создания величавой древности».

А что новая поэзия, в которой прежние формы изменились или заменились новыми? «Какое-то жеманство…Мелочное остроумие…».

 Пушкин определил свою трагедию «Борис Годунов» как «истинный романтизм» (в письме А. Бестужеву от 30 ноября 1825 года), этим самым пытаясь подчеркнуть  её новаторство. Не случайно в заметке «О трагедии» (1825) он выражает предпочтение «школе романтической, которая есть отсутствие всяких правил». Размышляя над жанрами драматургии, Пушкин наконец приходит к выводу, что сама природа драматического произведения исключает «правдоподобие», на котором «основывали свои правила» и классики, и романтики. Пушкин утверждает лишь «правдоподобие  положений и правдивость диалога!. В письме к Н.Н. Раевскому-сыну от июля 1825 года Пушкин начинает сравнивать по художественной манере Шекспира и Байрона-трагика. Первый  «изумителен», он заставляет героя «говорить с полнейшей непринуждённостью, как в жизни». В «Набросках предисловия к «Борису Годунову» (1829 и 1830)  Пушкин признаётся, что подражал Шекспиру в «его вольном и широком изображении характеров» и что русскому театру «приличны народные законы драмы Шекспировой». По сравнению с Шекспиром Байрон «мелок» и «создал всего-навсего один характер» - самого себя, так как «одному он придал свою гордость, другому – свою ненависть, третьему – свою тоску…». По примеру Шекспира сам Пушкин не стремился к «сценическим эффектам, к романтическому пафосу», тем более к холодному лоску классицистических трагедий. Он определяет стиль своей трагедии как  «смешанный», который становится «площадным и низким там, где приходилось «выводить людей простых и грубых».

В 1830 году Пушкин пишет статью «О народной драме и драме М.И. Погодина «Марфа Посадница», в которой суммирует свои размышления о сущности искусства, о его правдоподобии, о драме как роде литературы. Он с сожалением констатирует тот факт, что «мы всё ещё повторяем, что прекрасное есть подражание изящной природе и что правдоподобие всё ещё полагается главным условием драматического искусства». Пушкин предлагает под правдоподобием понимать следующее – «это истина страстей, правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах». «Драма родилась на площади» и представляет всегда какое-то «странное» происшествие. Она «стала заведовать страстями и душою человеческою». Исходя из этих соображений, Пушкин делает вывод, что в русской литературе ещё нет народной трагедии, потому что ту же трагедию Сумарокова («несчастнейший из подражателей!») «Дмитрий Самозванец» невозможно низвести на площадь, у неё нет зрителя.

Именно с этих позиций Пушкин оценивал пьесу А. Грибоедова «Горе от ума», список которой ему привёз в Михайловское Н.Н. Пущин в январе 1825 года. В письмах к П.А. Вяземскому и А.А. Бестужеву  от конца января находим отзыв Пушкина о пьесе, ознаменовавший его участие в разразившейся полемике, которая сначала проходила в переписке современников, а  после публикации отрывков из пьесы в альманахе «Русская талия»  - в печати.

В письме к П. Вяземскому Пушкин пишет, что «во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины». Чацкий – «не умный человек», то есть главный герой как «характер» неудовлетворителен. В письме к А. Бестужеву находим более подробную оценку именно характеров действующих лиц. «Превосходными» со стороны воплощения Пушкин считает Фамусова и Скалозуба (к ним не применима однозначная оценка). «Софья начертана неясно…Молчалин не довольно резко подл; не нужно ли было сделать из него труса?» Но самые большие претензии у Пушкина к характеру главного героя. Чацкий просто «пылкий, благородный и добрый малый», но Пушкин очень хорошо знал многих «либералистов», чтобы быть довольным только этим. И Репетилов с его точки зрения не удался; в нём должно быть «2,3,10 характеров». «Зачем делать его гадким? довольно, что он ветрен и глуп с таким простодушием…».  Кстати, ближайший друг Грибоедова И.П. Катенин также критиковал излишнюю «портретность» характеров, о чём узнаём из ответного письма Грибоедова. Любопытно, что А. Бестужев, знавший о мнении Пушкина, а обзоре «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825годов», называет комедию Грибоедова феноменом, находит «толпу характеров, обрисованных смело и резко, живую картину московских нравов», но ничего не пишет о Чацком.

В это же время Пушкин по-своему решает проблему народности литературы. В его письме к Н.И. Гнедичу от 23 февраля 1825 года содержится удивительная по своей содержательной глубине  и афористичности фраза: «История народа принадлежит поэту». Но чуть позже он не щадит самолюбия К. Рылеева, когда о его «думах» (в них Рылеев делал героями Ермака, Волынского, Олега Вещего, Годунова и других исторических деятелей, но историческая правда в этих героических  балладах была принесена в жертву идеологии, так как все наделены качествами борцов, все – рупоры идей автора) пишет, что «национального, русского нет в них ничего, кроме имён».  «Всего чуднее было подлеца Мазепу сделать каким-то Катоном». Итак, что понимал Пушкин под «национальным»? Ответ на этот вопрос находим в его статье  «О народности в литературе» (1825), в самом начале которой он несмотря на споры и разные толкования констатирует, что это понятие так и не определено.  Пушкин возражает против определения народности в статье В. Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии…», что это «вера праотцев, нарвы отечественные, летописи, песни и сказания народные – лучшие, чистейшие, вернейшие источники для нашей словесности». Таким образом, «народная старина» и «народная поэзия» или употребление «русских выражений! – это не народность, а подделка под неё.  Но, отрицая это, Пушкин, по существу, отрицает одно из качеств  романтической поэтики. Он ссылается на Вяземского, когда пишет: «Что есть народного в Россиаде и в Петрограде, кроме имён?», и  предлагает следующее определение народности: «Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу».

 В 1827 году в «Письме к издателю «Московского вестника» Пушкин окончательно для себя решает вопрос о творческой свободе. «Читая жаркие споры о романтизме», он в итоге понял  следующее: «Я в литературе скептик, ... все её секты для меня равны, обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть? Зачем писателю не повиноваться принятым обычаям в словесности своего народа, как он повинуется законам своего языка?». Пушкин называет свою трагедию «Борис Годунов», которую в это время он готовит к отдельному изданию, истинно романтической, потому что не мог согласиться с общим мнением, что романтическое произведение должно носить «печать уныния или мечтательности». Всё это он заменил «верным изображением лиц, времени, развитием исторических характеров и событий». Но для такого метода пока не существовало никакого термина. Эту особенность творчества Пушкина 20-х годов гениально почувствовал начинающий критик В.Белинский: «Пушкин не натягивался, был всегда истинен и искренен в своих чувствах, творил для своих идей свои формы: вот его романтизм. В этом отношении и Державин был почти такой же романтик, как и Пушкин…».

Рассматривая теоретические суждения Пушкина, нельзя не обратиться к его высказываниям о сущности творческого дарования. Мы помним, разумеется, строчки из «Евгения Онегина» о явлении Музы в «таинственных долинах» Лицейского сада, признания в стихотворении «Осень» («И забываю мир – и в сладкой тишине/ Я сладко усыплён моим воображеньем,/ И пробуждается поэзия во мне») или же строчки, написанные в минуты «непонятной грусти» после окончания «Евгения Онегина»: («Миг вожделенный настал: Окончен мой труд многолетний…»). Но всерьёз задумался над тайнами творческого процесса Пушкин после статей Кюхельбекера, в которых тот писал о «силе поэзии». Пушкин пишет «Возражения…» (1827), где ставит вопрос, неужели «сила поэзии» – это только «сила в изобретеньи, в расположении плана, в слоге». Кюхельбекер считал, что «вдохновение»  –  это нечто «необыкновенное, то есть сильное, свободное, вдохновенное изложение чувств самого писателя», некий «восторг». Он  приводит в пример творчество Горация: «Он почти никогда не был поэтом истинно восторженным. А как прикажете называть стихотворца, когда он чужд истинного вдохновения?».

Пушкин решительно с этим не согласен и считает, что «вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии».  «Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений…к быстрому соображению понятий». Восторг же «исключает спокойствие как необходимое условие прекрасного» и «не предполагает силы ума»». Творческое воображение, фантазия и постоянный труд – вот условия «истинно великого».

Одним из самых важных  для Пушкина был вопрос о состоянии современной ему литературной критики. В 1825 году он вступает в полемику (в переписке) по этому вопросу с А. Бестужеву, который в статье «Взгляд…1824 и начале 1825 годов» писал, что «критик, антикритик и перекритик мы видим много, а дельных критиков мало». Пушкин же не находит ни критиков, ни критики. Именно поэтому, считает он, «мы не имеем ни единого комментария, ни единой критической книги» при том, что «литература кой-какая у нас есть». Пушкин доказывает это на следующих примерах: «Отселе репутации Ломоносова и Хераскова…Кумир Д ержавина ¼ золотой, ¾ свинцовый доныне ещё не оценён. <…> Княжнин безмятежно пользуется своею славою. Богданович причислен к лику святых поэтов. <…> Мы не знаем, что такое Крылов, который столь же выше Лафонтена, как Державин выше Ж.Б. Руссо».

В 1830 году, уже на себе почувствовав отсутствие истинной критики, Пушкин в заметке «О критике» формулирует её основные принципы и характерные черты. Он называет её «наукой открывать красоты и недостатки в произведениях» и определяет её отличие от теории литературы («она основана на совершенном знании правил») и истории литературы (и «на глубоком изучении образцов»). Кроме того, нужна «любовь к искусству» и «беспристрастие» как единственные критерии оценки.

В «Разговоре о критике» Пушкин спорит с оппонентом, который считает, что критика не должна походить на «кулачные бои», «драку двух журналистов». Такую «аристократическую гордость» Пушкин не принимал. Зачем «поволять всякому уличному  шалуну метать в тебя грязью!».

Более основательно Пушкин изложил свои взгляды на значение литературной критики в статьях 1830 года «Опровержение на критики» и «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» (обе остались незаконченными). Объясняя, почему «в течение 16-ти летней авторской жизни» не отвечал на критические выпады, Пушкин называет причиной нежелание «повторять школьные или пошлые истины, толковать о грамматике, риторике и азбуке».  «Критики наши говорят обыкновенно: это хорошо, потому что прекрасно, а это дурно, потому что скверно. Отселе их никак не выманишь». Да, он видит «несколько отдельных статей, исполненных светлых мыслей, глубоких воззрений и важного остроумия». Но отдельные статьи не могут составить критику, тем более историю критики. Пушкин пишет, что «состояние критики показывает степень образованности всей литературы» и что русская критика находится пока «во младенчестве», потому что «юная» литература «ещё не возмужала». Причиной неразвитости критики Пушкин называл также ограниченность читателей, которыми «управляют журналы», а они «судят…наобум, понаслышке, без всяких основательных правил и сведений, а большею частию по личным расчётам».

Обширный материал, характеризующий практическую действительность Пушкина как литературного критика и полемиста, содержится в его  статьях, заметках, письмах. Наметим основные литературные явления, ставшие объектом его критической оценки. Во-первых, Пушкин стал зачинателем в осмыслении литературы XVIII века, которая, как он высказывался, «ждёт ещё суда египетского». Остановимся на его оценках М.В. Ломоносова, Г.Р. Державина, А.Н. Радищева. О Ломоносове читаем в письме А. Бестужеву (конец мая 1825 года): «Уважаю в нём великого человека, но, конечно, не великого поэта. Он понял истинный источник русского языка и красóты оного: вот его главная заслуга». Сравнивая Ломоносова и Державина с точки зрения значения их деятельности для развития русской литературы, Пушкин отдаёт пальму первенства именно Ломоносову. Державин же «не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка…не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии – ни даже о правилах стихосложения». Но зато у Державина Пушкин, в отличие от Ломоносова, находит «мысли, картины истинно поэтические», его творчество он сравнивает с дурным, вольным переводом с какого-то чудесного подлинника. В творчестве Ломоносова  Пушкин ценил переложения псалмов, а его оды считал утомительными и надутыми.

Радищеву Пушкин посвятил отдельную статью «Александр Радищев» (1836) и «Путешествие из Москвы в Петербург» (1833 – 1834). В «Путешествии…» Пушкин размышляет о цензуре и свободе книгопечатания, удивляясь, что Радищев мог напечатать «в собственной типографии книгу, в которой дерзость мыслей и выражений выходит изо всех пределов». И, конечно, Пушкин обращается к вопросу о писателях, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки». Он  заявляет, что «никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда». Да, надо уважать художника, носителя мысли, он свободен, как и его мысль, но «в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом». Таким образом, Пушкин выступал за обязательную цензуру, предупреждающую злодеяния, пока рукопись не тиснута «станком типографическим». Как видим, он решал этот вопрос близко к смыслу басни И. Крылова «Сочинитель и разбойник».

Статью «Александр Радищев» Пушкин начинает с описания того, как в числе студентов Лейпцигского университета Радищев научился «вольнодумствовать», постигая «французскую философию 18-го столетия»; как, возвратившись в Россию, он «попал в общество» франк-масонов и под их влиянием написал своё «Путешествие из Петербурга в Москву» – «сатирическое воззвание к возмущению». Пушкин оценивает писателя Радищева резко отрицательно, называя его «политическим фанатиком», а его книгу – посредственной, «не говоря даже о варварском слоге». Он находит его сетования по поводу несчастного состояния народа преувеличенными, называет Радищева представителем полупросвещения, соединившим в своих убеждениях скептицизм Вольтера, филантропию Руссо и политический цинизм «Дидрота».

Русскую литературу своего времени Пушкин оценивал с осторожностью, не выносил ни о ком окончательного приговора, кроме, пожалуй, Крылова и Жуковского, уже состоявшихся в творчестве. И хотя в 1834 году он работал над статьёй с характерным названием «О ничтожестве литературы русской», из сохранившегося отрывка видно, что  Пушкин собирался сопоставить и, возможно, противопоставить западное просвещение, спасённое Россией, и отсталость «внутренней жизни порабощённого народа». Исходя из этого он собирался, видимо, объяснить, почему «русская словесность представляет мало произведений, достойных наблюдения критики литературной». Пушкин успел написать очерк западноевропейской (в основном французской) литературы, остановившись на словах «обратимся к России». Жесточайшей критике в статье подвергнута французская философия XVIII века: «Она была направлена противу господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов… Вольтер, великан сей эпохи, …60 лет наполнял театр трагедиями, в которых…заставил он свои лица кстати и некстати выражать правила своей философии. … его разрушительный гений со всею свободою излился в цинической поэме, где все высокие чувства, драгоценные человечеству, были принесены в жертву демону смеха и иронии, греческая древность осмеяна, святыня обоих заветов обругана…» (под «цинической поэмой» имелась в виду «Орлеанская девственница»).

В русской литературе Пушкин обратил свое внимание прежде всего на Крылова, о котором после статьи В. Жуковского «О басне и о баснях Крылова» (1809) ничего существенного в печати не появлялось. И когда в Париже вышли басни Крылова на французском и итальянском языках с предисловием П. Лемонте, Пушкин воспользовался этим поводом, чтобы высказать своё мнение не только о Крылове, но и об особенностях русского языка и национального типа мышления.  В статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова» (1825) он пишет об отличительной черте в нравах русского народа, которая проявилась в басенном творчестве Крылова – это «какое-то весёлое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться».

В отношении  к В. Жуковскому, Пушкин чувствовал себя «учеником», восхищаясь «слогом» учителя:  «Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его» <…> К тому же смешно говорить о нём как об отцветшем…». Он называл Жуковского и Батюшкова основателями школы, отличительной чертой которой стала «гармоническая точность» «слога».  Кроме того, Жуковский для него – «гений перевода», и Пушкин с нетерпением ожидал «Шильонского узника» Байрона, а дождавшись, называл «чудом мастерства». Особенно пришлось Пушкину защищать Жуковского от К. Рылеева, который, как и вообще будущие декабристы, не мог принять взглядов Жуковского как убеждённого монархиста. По мемуарам Трубецкого Жуковский с негодованием отклонил предложение вступить в «Союз благоденствия». В итоге Рылеев пишет Пушкину (12 февраля 1825 года), что влияние Жуковского на дух русской словесности  «пагубно: мистицизм…мечтательность, неопределённость и какая-то туманность…растлили многих и много зла наделали». Это был ответ Рылеева на весьма нелицеприятную оценку мнений о Жуковском в лагере декабристов (В. Кюхельбекера, А. Бестужева) Пушкиным: «Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? Потому что зубки прорезались?». Кюхельбекер, к примеру, благодарил Жуковского, что «он  освободил нас из-под ига французской словесности», и в то же время упрекал в том, что «чувство уныния поглотило все прочие», что нельзя Жуковскому позволить «наложить на нас оковы немецкого или английского владычества».

Пушкин одним из первых увидел талантливого художника в Гоголе. В «Письме  к издателю «Литературных прибавлений» к журналу «Русский инвалид» (1831), которое было опубликовано, он дал оценку первого творения Гоголя – его «Вечеров на хуторе близ Диканьки», отметив отсутствие «жеманства», назвав их «необыкновенным явлением…в литературе». Он просит издателя А.Ф. Воейкова защитить начинающего писателя, предрекая, что на него «нападут», обвинят в неприличии выражений, в дурном тоне. В своём журнале «Современник» в 1836 году Пушкин публикует заметку о «Вечерах», называет их «русской книгой» и радуется, что молодой писатель «с тех пор непрестанно развивался и совершенствовался».  К этому времени Гоголь издал уже сборники повестей «Арабески» и «Миргород». Наряду с оценкой Белинского отзывы Пушкина стали основополагающими в понимании творчества Гоголя. Именно Пушкин назвал «Старосветские помещики» шутливой, трогательной идиллией, которая заставляет вас смеяться сквозь слёзы грусти и умиления». Начало повести «Тарас Бульба» Пушкин считал достойным Вальтера Скотта, которого всегда очень высоко оценивал. Итак, Пушкин как теоретик и практик литературной критики – явление оригинальное и запоминающееся. Его заслуга в том, что он высказал мысли, мнения, предложения, которые будут развиваться в дальнейшем, несмотря на то что многие из его работ не публиковались при жизни. Суждения Пушкина в его переписке становились широко известными и учитывались в полемике с «торговым» направлением, с эпигонами классицизма и романтизма.

Николай Васильевич Гоголь (1809 – 1852) был не только приятелем Пушкина, но и его союзником в понимании законов творчества. Пушкин находил у него явные способности литературного критика. Гоголь стал зачинателем «художественной критики», когда об искусстве говорят на языке искусства. Критик для Гоголя тот, кто постигает божественный образ в душе художника. Он начал интересоваться состоянием литературы именно как критик в самом начале 30-х годов, когда, как вскоре писал Белинский, «все живо почувствовали непрочность..нашей подражательной литературы», когда споры о классицизме и даже романтизме уходили в прошлое, а «альфой и омегой» становилась проблема народности литературы. Сначала  Гоголем руководило желание защитить Пушкина, когда, как писал Белинский, «от Пушкина отступились его присяжные хвалители и издалека повели речь, что он отстал от века, обманул всеобщие ожидания, - словом, повели речь о его падении…». И сам Белинский в своей первой критической статье «Литературные мечтания» грешил этим.  Все понимали, что Пушкин далёк от романтизма и идёт каким-то своим путём в искусстве, но каким? Тот же Белинский уже вскоре после смерти Пушкина воскликнет: «Худо понимали его при жизни, поймут ли теперь!».

Гоголь сразу после выхода «Бориса Годунова» (конец декабря 1830 года) пишет статью об этой трагедии. В ней нет анализа или взвешенных оценок, а «говорит» один восторг: «И дивные картины твои блещут и раздаются всё необъятнее…Ответные струны души гремят…<…> О, дайте же, дайте мне ещё, ещё этих мук, и я выльюсь ими весь в лоно творца…Великий! Над сим вечным творением твоим клянусь!...Если опозорю в себе тобой исторгнутые звуки...». В таком духе была написана вся статья Гоголя, но она поразительно созвучна появившейся в этом же году (1831) рецензии Белинского. А статья Гоголя не была опубликована вовсе. И вот в первой части сборника повестей «Арабески» (1835) среди других  «учёных» статей была помещена статья под скромным названием «Несколько слов о Пушкине», самой лучшей похвалой которой можно считать тот факт, что Белинский в цикле «Сочинения Александра Пушкина» (1843 – 1846) будет обильно цитировать её, соглашаясь во всём с Гоголем. Главная цель Гоголя – доказать, что Пушкин – великий национальный поэт. Анализировать его статью почти невозможно, так как в ней исключительно значимо для осмысления Пушкина как «явления чрезвычайного» каждое предложение. Опорными среди них можно выделить следующие. «В нём…всё богатство, сила и гибкость нашего языка. Пушкин…единственное явление русского духа…самая его жизнь совершенно русская….Слог его молния, кисть его летает…Эпитет отчётист и смел…небольшая пьеса всегда стóит целой поэмы. Он при самом начале своём уже был национален…истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт…описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии…Сочинения Пушкина…их только может совершенно понимать тот…кому Россия родина…И простота, и мгновенная высокость мысли…В каждом слове бездна пространства, каждое слово необъятно, как поэт».

В 30-е годы Гоголь мечтает о создании русского национального театра. Театральному искусству была посвящена его статья «Петербургские записки 1836 года» («Современник», 1837). На первый взгляд кажется, что начало статьи, посвящённое сравнительной характеристике Петербурга и Москвы, не согласуется со второй её частью, где речь идёт о театре. Москва до сих пор «русская борода», а Петербург уже «аккуратный немец». И дальше сравнение держится на противопоставлении национального и вненационального как разного «образа мыслей и чувствований». Предпочтения Гоголя очевидны хотя бы из следующих ключевых фраз: «Московские журналы говорят о Канте, Шеллинге и проч., в петербургских журналах говорят только о публике и благонамеренности…Москва нужна для России; для Петербурга нужна Россия». И вторая часть статьи начинается с той же темы чужеродности Петербурга, в которой Гоголь находит «что-то похожее на европейско-американскую колонию». Немудрено, что далее автор пишет о состоянии театра, на сцену которого «давно уже пролезли» французские мелодрамы и водевили. «Какое обезьянство!» - восклицает Гоголь. – «Где же жизнь наша? Где мы со всеми современными страстями и странностями?». Он  перечисляет «сюжеты» - убийства, пожары, самые дикие страсти… «Кунсткамера, в которую…собраны уродливости…» Итак, вместо национального искусства «игрушка вроде тех побрякушек, которыми заманивают детей». А Гоголь мечтает о театре – «кафедре, с которой читается разом целой толпе живой урок». Впервые в этой статье Гоголь заговорил о миссии русского актёра и о его положении, когда надо представлять «маркизов, виконтов и баронов».  Как, вероятно, были бы смешны французы, вздумав подделаться под русских мужиков». Вместо «бесцветных» французских пьес Гоголь хотел бы на русской сцене видеть русские характеры, даже если это плуты и чудаки. «На смех всем» – девиз автора. Итак, Гоголь желал в репертуаре иметь национальную общественную комедию, переходя далее к самому главному для себя вопросу – о природе смеха, который «не отнимает ни жизни, ни имения, но перед ним виновный – как связанный заяц…» А так как всякий человек грешен, «виновен», то смех – великое лекарство от греха. Гоголь предлагает различать «смех, который движет грубою толпою» и тот «живительный смех», когда человек испытывает катарсис, очищение, «поражённый ослепительным блеском ума».

В 40-е годы Гоголь вполне выразился как религиозный мыслитель, публицист и литературный критик в книге «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847). В ней вопрос религии – вопрос существования не только России, но и всемирного спасения. Из тридцати двух «писем» десять могут рассматриваться как факты литературной критики. Остановимся коротко на важнейших, выделив главную мысль автора.

Смысл  статьи «О том, что такое слово» состоит в том,  что «опасно шутить писателю со  словом», что посредственный писатель может оправдаться, «но не Державин». Гоголь подчёркивает, что «обращаться со словом нужно честно». Оно есть высший подарок Бога человеку. «Беда, если о предметах святых и возвышенных станет раздаваться гнилое слово».

Статья «Чтения русских поэтов перед публикою» - о значении публичных чтений в воспитании художественного вкуса. Написанная в 1843 году, она была в известной степени направлена против натурализма в искусстве как крайности так называемой натуральной школы. В современной литературе он ничего «стóящего» не находит и предлагает обратиться к русской поэзии прошлых лет. Почему? Это объясняется в следующей статье «О лиризме наших поэтов» (1846). Под «лиризмом» он понимает «верховное торжество духовной трезвости», «что-то близкое к библейскому», так как «верховный источник лиризма – Бог». Такой лиризм, пишет Гоголь, у наших поэтов вызывали Россия и «любовь к царю». Именно поэтому в России живёт убеждение, что «писатель есть что-то высшее». В главе «Предметы для лирического поэта» (1844) Гоголь называет именно  40-е годы поприщем для лирического поэта. «Сатирой ничего не возьмёшь,…никого не разбудишь». Попрекнуть «умных, но унывших», возвеличить «незаметного труженика», воззвать «к прекрасному, но дремлющему человеку…» - вот «предметы» поэзии.

Статья «В чём же, наконец, существо русской поэзии и в чём её особенность» завершает размышления Гоголя-критика о русской литературе. Название свидетельствует, что её автор намеревался объяснить то, на что он не находил ответа в истории литературной критики до него, в том числе и у Белинского. Речь в статье идёт о самобытности, «национальности» литературы и в XVIII веке, несмотря на внешние признаки подражания». «Самородный ключ» для неё составили песни, пословицы и слово церковных пастырей. Но автор видит положительное и в Петровских преобразованиях. Европейское просвещение стало «огнивом», «огонь взлетел вдруг из народа», нация пробудилась, «чтобы с помощью европейского света рассмотреть поглубже себя, а не копировать Европу». Гоголь пишет, что в молодом государстве «всё пришло в восторг», который и выразился в русской поэзии. И Ломоносов – «восторженный юноша», а его поэзия – «начинающийся рассвет». Отсюда и Державин – нечто «ещё более исполинское и парящее». Затем Жуковский – «наша замечательнейшая оригинальность», в его душе «раздавался небесный звонок, зовущий вдаль». Если Жуковский «отрешал нашу поэзию от земли», то Батюшков «весь потонул в роскошной прелести видимого». Из двух этих начал явился Пушкин, который  «изо всего, как ничтожного, так и великого», исторгал «искру поэтического огня», присутствующего «во всяком творении Бога». Религиозный смысл творчества Пушкина Гоголь сопрягает с его «национальным»: «Всё уравновешено, сжато, сосредоточено, как в русском человеке, который немногоглаголив».

Таким образом, впервые в истории критики явно был применён нравственно-религиозный принцип оценки. С этой точки зрения Гоголь смотрит и на повесть «Капитанская дочка» - «решительно лучшее русское произведение», где «в первый раз выступили  истинно русские характеры» и «простое величие простых людей». Впервые в русской критике Гоголь  даёт блестящий анализ бесценного творчества Крылова, этой «книги мудрости»  русского народа, где и звери «мыслят и поступают слишком по-русски».

Комедии Д. Фонвизина «Недоросль» и А. Грибоедова «Горе от ума» Гоголь называет «созданьями» нехудожественными, они «не принадлежат фантазии сочинителя». «Одна поразила болезни от непросвещения, другая – от дурно понятого просвещения», но они явились «каким-то грозным очищением от сору и дрязгу». Из литературы 40-х годов Гоголь выделяет одного Лермонтова, которого могло ожидать «великое поприще», особенно в прозе. «Никто ещё не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой»  – «готовился великий живописец русского быта». Таким образом, в 40-е годы, когда расцерковление национального сознания становилось свершившимся фактом, Гоголь призывал возвратиться к своим святыням. «Другие дела наступают для поэзии, - писал он, - вызывать на…высшую битву человека…за нашу душу», возвращать то, что «изгнано нынешней бессмысленной жизнью». Он выражал уверенность, что всё изменится и в России, а значит, и в поэзии, «скорбью ангела загорится наша поэзия…внесёт в самые огрубелые души святыню…вызовет…нашу русскую Россию».

Эти взгляды Гоголя полностью разделял В. Жуковский, который написал в качестве открытого письма к Гоголю статью «О поэте и современном его значении» (опубликована в  1848 году). Он также был озабочен состоянием «поэзии» в 40-е годы, имеющей силу «вулканической разрушительности». «Теперь поэзия служит мелкому эгоизму, - пишет он, - она покинула свой идеальный мир и, вмешавшись в толпу, потворствует её страстям…». Жуковский в качестве примера не называет никого из русских поэтов. Его выводы о современной ему поэзии основаны на творчестве Байрона (поэзия, «влекущая нас в бездну сатанинского падения») и Гейне («Сколько непорочных душ растлила эта демоническая поэзия…»). Гоголь и Жуковский, особенно в последние годы их жизни, исповедовали одну и ту же истину: «искусство есть примирение с жизнью».

В 40-е годы закладываются новые методологические основы литературной критики. Это роковые для России годы, приведшие к расколу в национальном сознании. Возникает так называемая разночинная интеллигенция (её зарождение относится к эпохе Петра, когда происходит разделение на разные «чины», ранги). На смену немецкой идеалистической философии пришло увлечение идеями утопического социализма, появляются в переводах первые работы Маркса и Энгельса. Наступает всеобщее увлечение идеями рационализма, эмпиризма, позитивизма. Религия (православие) объявляется пригодной для простонародья. Между вчерашними друзьями, приятелями возникает болезненный конфликт на почве увлечения разными идеями. В непримиримой борьбе участвуют даже не два лагеря западников и славянофилов, а гораздо больше.

Среди  западников прежде всего выделим представителей крайних взглядов – члены кружка Петрашевского,  А.Герцен, Н.Огарёв. Их идолом является в это время Л. Фейербах. Его работы «Сущность христианства» (1845) и «Основные положения философии будущего» (1843) трактовали человека только как биологический вид, разоблачали антинаучный характер религиозной морали как якобы невежества, человек и «дух» противопоставлялись, утверждалась первичность материи и вторичность сознания. Атеизм Фейербаха (религия – лишь «плод фантазии, дающий утешение и надежду») призван был разжечь в России так называемую классовую борьбу за некие демократические свободы. Западный путь развития пропагандируется как лучший и единственно верный для всех стран.

Многочисленной и отличной от западников крайнего полка была группа умеренных западников, которые предлагали изучать Европу и сотрудничать с ней в распространении всего прогрессивного, заимствуя особенности цивилизации как внешние формы устроения жизни, но ничего не потеряв из своей национальной культуры как внутренних, духовных форм устроения жизни. Представителями этих взглядов на развитие России были В. Белинский, И. Тургенев, В. Боткин, П. Анненков, Н. Некрасов. Они не являлись защитниками «крепостничества», «отсталости», из этой среды появились лозунги защиты «бедных людей» («А разве мужик не человек?» - знаменитые слова Белинского), в искусстве идеи изучения жизни, «натуры», проблемы «маленького человека». Представление об этой группе «либералов» дают их издания «Физиология Петербурга»  (1845) и «Петербургский сборник» (1846) с особым подбором помещённых в них произведений («Бедные люди» Ф. Достоевского «Петербургские углы» Н. Некрасова, «Петербургский дворик» Вл. Даля, «Петербургские шарманщики» А. Григоровича и др.). Подчас «изучение» жизни приводило к крайностям, к натурализму как рабскому копированию «натуры», к социальности, когда душевные недуги и человеческие пороки выдаются за порождение обстоятельств («среда заела»).  Герои начинают обвинять в своей неудавшейся жизни кого угодно, но только не себя. Актёр Каратыгин со сцены исполнял куплеты об этой «новой» эстетике: «Мы натуры прямые поборники,/ Гении задних дворов,/ Наши герои – бродяги да дворники,/ Чернь петербургских углов».

Этим направлениям в общественно-литературном движении 40-х годов противостоял прежде всего лагерь «официальной народности». Его представители (Н. Греч, Ф. Булгарин, О. Сенковский) в монархии видели «охранную силу» от западного «чужебесия», а в формуле С. Уварова – («православие, самодержавие, народность – вот истинно русские охранительные начала») – выражение национальной идеи. Православие, самодержавие и народность для них были не пустые слова, а единственно возможные для России формы духовной жизни, государственного устройства и типа культуры.

Славянофилы (братья Киреевские, семья Аксаковых, С. Шевырёв, М. Погодин, Ю. Самарин, А. Хомяков и др.) разделяли взгляды «охранителей», но не отрицали так резко Запад. В отличие от западников, они не искали на Западе пророков; будучи православными людьми, они видели Божий замысел в неоднородности наций, а значит, в особом предназначении каждой из них, но и в их духовном единении. В литературе и критике «охранители» и славянофилы нередко высказывали мало чем отличающиеся суждения. Их издания западники крайнего толка одинаково называли «реакционными». Это «Сын отечества» (1812 – 1852) Ф. Булгарина и Н. Греча, «Библиотека для чтения» О. Сенковского, «Москвитянин» (1841 – 1856) С. Шевырёвва и М. Погодина, «Маяк» (1840 – 1845) С. Бурачка. «Отечественные записки» А. Краевского, несмотря на то  что в  них сотрудничал до 1846 года Белинский – якобы «атеист» и «революционер», вряд ли могут быть причислены к лагерю западников либо славянофилов. Издатель и редактор этого журнала А. Краевский пытался занимать в полемике «золотую середину», не допуская резких насмешек и глумления над кем или чем-либо. Славянофилы в отличие от западников во всех событиях русской истории искали не классовую ненависть, а, наоборот,  борьбу за собирание Руси, за религиозно-нравственные основы государства, защиту православия. В западном «просвещении» они видели дух ложного свободомыслия в условиях потребительской цивилизации, торжество делячества, расчёта, унизительного для достоинства человека. Константин Аксаков писал, что Запад создал законы из-за недостатка правды. В журнале «Москвитянин» они поставили цель распространения национального просвещения, создав разделы: духовное красноречие, материалы по русской истории, московские летописи.

 Началась ожесточённая полемика между петербургскими и московскими органами печати, которая выходила за рамки узко литературные как никогда до этого, что можно видеть из простого перечисления основных статей её участников. Со стороны  москвичей – «Взгляд русского на современное образование Европы» С. Шевырёва, «О старом и новом» А. Хомякова, «О мнениях «Современника», исторических и литературных» Ю. Самарина. Со стороны петербуржцев – это «Москвитянин» и Вселенная» А. Герцена, «Ответ «Москвитянину» и «Педант» В. Белинского. Западники обвиняли славянофилов в «квасном» патриотизме и шовинизме. Некто Чичерин писал, что «славянофилы – секта,  по их теории источник просвещения заключается в религии». А. Герцен по существу назвал главный пункт  полемики – православие – в знаменитых словах: «Мы видели в их учении подчинение раболепной византийской церкви и новый елей, помазывающий царя». И  западники не только считали себя, но и были патриотами. Тот же Герцен признавался, что его душу питает «чувство безграничной любви к русскому народу, быту, складу ума». Он писал: «И мы, как Янус или как двуглавый орёл, смотрели в разные стороны,  в то время как сердце билось одно». Но сердца их питались всё же разными идеями, недаром Н. Бердяев считал,  что «одни любили Россию как мать, другие как дитя».

Не только славянофилы, но и западники критиковали и Европу, и Россию. В. Боткин писал П. Анненкову: «Славянофилы выговорили одно истинное слово – национальность. Наш же космополитизм приведёт нас к пустомыслию и пустословию». Или вспомним знаменитые слова И. Тургенева: «Я неисправимый западник, однако с особым удовольствием вывел в лице Паншина пошлые стороны западничества… Космополитизм – чепуха, вне народности ни истины, ни художества, ни жизни. Только пошлое лицо возможно без физиономии». В. Белинский о России 40-х годов в статье о лирике Лермонтова писал: «Наш век есть век сознания, философствующего духа, размышления, «рефлексии». Он называл это время «по преимуществу историческим», когда от созерцания жизни пришли к её осмыслению, «что отравило полноту всякой «радости». Белинский назовёт этот век «эпохой общественного недуга», «болезненного кризиса», когда люди находились «в разрушающем элементе жизни». На наш взгляд, в этих словах Белинского содержится исчерпывающая характеристика переходного времени, каким оказались 40-е годы XIX  века.

Именно Белинскому принадлежит заслуга сделать русскую литературную критику уникальным явлением прежде всего потому, что он с первых своих статей заговорил о национальной самобытности  России, её духовной культуры и в этом смысле он был не оппонентом, а союзником русского славянофильства как никто другой. 

Белинский Виссарион Григорьевич (1811 – 1848)

Трудно найти в истории русской литературы и литературной критики деятеля, который бы пострадал больше от последующего марксистско-ленинского литературоведения. Советская тенденциозная наука подчас до неузнаваемости искажала смысл его высказываний. Застрельщиком в этом деле можно, например, назвать А.М. Еголина, который в «Известиях АН СССР» за 1948 год (100-летие со дня смерти Белинского) пишет, что «революционный демократ Белинский, наряду с Герценом, сыграл огромную роль в борьбе за выработку правильной революционной теории  и в подготовке победы марксизма в России». Поразительно, что такое написано в статье под названием  «Белинский и русская культура». Надо признаться, что до сих пор нет объективного, независимого от догм исследования деятельности этого замечательного человека, истинного  сына своего отечества, исследования, которое наконец-то ответило бы на вопрос, почему Белинский был непререкаемым авторитетом для таких выдающихся личностей, как И. Тургенев, Н. Некрасов, А. Герцен и многих других, имеющих подчас диаметрально противоположные взгляды на судьбу России, её прошлое и будущее.

Уже в 1856 году Иван Аксаков, славянофил, признавался: «Много я ездил по России; имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше…  И если вам нужно честного человека, способного сострадать… - ищите таковых между последователями Белинского». В 60-е годы, в эпоху вульгарного материализма, когда так называемая революционная демократия в лице Н. Чернышевского, Н. Добролюбова и Д. Писарева «выпрямляла» идеи Белинского, приспосабливая их к своему времени и своим взглядам, за него заступается сам министр народного просвещения А.В. Головнин. В своей книге «Белинский как моралист»  (1862) он доказывал, что критик был далёк «от возмутительной проповеди нашего времени» и не имел никакого отношения к идеям кровавого переворота. Во вступительной статье к «Литературным воспоминаниям» И.И.Панаева (М., 1988) эти слова Головнина выдаются за попытку «обезвредить» Белинского, что, дескать, было целью правительственных кругов.

И в наше недалёкое время читаем подчас в  разного рода исследованиях, учебных пособиях всё о том же – о переходе Белинского на позиции атеизма, материализма и революционности. Вот один из образчиков таких заявлений: «…После лермонтовских статей Белинский окончательно (выделено мною – В.С.) становится революционным демократом, самым решительным противником самодержавия. Чтобы хотя бы в  общих чертах разобраться в вопросе отношения Белинского к революционному движению и атеизму, обратимся к его знаменитому «Письму к Н.В. Гоголю» (15 июля 1847 год, Зальцбрунн), которое считается «замечательным памятником русской революционно-демократической мысли». Да, Белинский здесь, кажется, выступает против «молитв», «проповедей» и «учения церкви», но он обвиняет в начале «Письма» Гоголя в том, что тот «является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!» Он видит в «Выбранных местах…» «хитрую…проделку для достижения небесным путём земных целей». И это в то время, когда в стране «нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров  и грабителей». Православную церковь России Белинский при таком состоянии дел не считает духовным маяком и называет её «опорою кнута и угодницей деспотизма». Но  это заявление не делает ещё Белинского атеистом! Он спрашивает: «Христа-то зачем Вы примешали тут?» Зная, что Гоголь собрался в Иерусалим, Белинский пишет, что там «ищут Христа только люди или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его». Он совершенно справедливо видит в книге Гоголя не столько смирение, сколько «страшную гордость», лицемерие и ханжество в его призывах к аскетизму: «Вы не поняли ни духа, ни формы христианства…Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чóрта и ада веет от Вашей книги». И не с радостью, а с сожалением констатирует Белинский тот факт, что «русский человек произносит имя Божие, почёсывая себе задницу. Он говорит об образе: годится – молится, не годится – горшки покрывать».

 Таким образом, якобы об атеизме Белинского говорить проблематично. Теперь что касается ненависти к правительству (самодержавию)… В начале «Письма» критик называет «самые живые, современные национальные вопросы». Это «уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть». Как видим, Белинский не упоминает даже про борьбу классов и революцию, хотя мог бы, учитывая, что русских Шпекиных бояться было нечего, потому что они оба с Гоголем находились за границей. В «Письме» нет никаких умолчаний, что подчёркивает и сам Белинский: «Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре». На что или на кого уповает Белинский? На правительство с «его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров», то есть помещиков, и «комическим заменением однохвостого кнута треххвостою плетью» (Белинский имеет в виду «Уложение о наказаниях уголовных…» (1845), по которому кнут заменили плетью, но увеличили количество ударов)? Нет,  в правительство критик не верит, но и только. А в русских писателях он, как и «публика», видит «единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности». Но о «народности» сам Белинский писал чуть ли не в каждой своей статье как об основе русской литературы. Он видел «мрак» не в знаменитой формуле Уварова, а в том, как в реальности под прикрытием «формы»  искажается «содержание», когда крестьяне – «братья во Христе – оказываются рабами своего «брата» и «сами себя не считают за людей», когда «церковь явилась иерархией, стало быть, поборницею неравенства, льстецом власти, гонительницею братства между людьми»,  когда «народность» проявляется в том, что «люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками», когда «самодержавие» выразилось в том, что «нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка». Вот такое «православие, самодержавие и народность» отрицал не только Белинский, но и все честные люди, в том числе и его оппоненты славянофилы , когда речь шла «об истине, о русском обществе, о России».

В 1834 году Белинский, не закончивший словесное отделение Императорского Московского университета по болезни, был приглашён Н.И. Надеждиным в качестве помощника в журнал «Телескоп». Осенью этого года частями в приложении к журналу-газете «Молва» начинает печататься его первая статья «Литературные мечтания» с подзаголовком «Элегия в прозе» и с эпиграфом «Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи…» из комедии А. Грибоедова «Горе от ума». Недаром Н. Некрасов уже после смерти Белинского напишет: «Не пощадил он ни льстецов, ни подлецов, ни идиотов, // Ни в маске жарких патриотов благонамеренных воров». Действительно, Белинский сразу заговорил как право имеющий. Статья вызвала впечатление «ниспровержения основ». Она содержала убийственные для самолюбивой посредственности оценки, поразила читателей не только смелостью суждений, но тонкостью и глубиной критического анализа. Это была статья-исповедь, статья-размышление о прошлом и настоящем России, с чем нерасторжимо связывается и судьба русской литературы. Тезис «У нас нет литературы», который со времён А. Бестужева повторялся и до Белинского, получил в этой статье особые доказательства. Мало сказать о подражательности, считал начинающий критик. Он задаётся вопросом, а каковы заслуги того или иного литератора перед нацией, если литература – выражение её духа, её внутренней жизни до сокровеннейших глубин и биений.

Объясняя реформами Петра I разделение нации на «народ» и «общество», Белинский в представителях «общества» находит «передразнивание иностранцев». Белинский употребляет ставшее   для него характерным слово «самобытность» народа, более всеобъемлющее, чем употреблявшееся уже «национальность», «народность». В чём же выражается «самобытность»? «В особенном, одному ему (народу. – В.С.) принадлежащем образе мыслей и взгляде на предметы, в религии, в языке и более всего в обычаях». И хотя «теперь всякий литературный шут претендует на титло народного писателя», Белинский видит народными «по складу ума, по форме чувства» только Державина, Крылова, Грибоедова и Пушкина – «других покуда нет и не ищите их». 

Так начался первый, московский, период деятельности Белинского – «телескопское ратование» (от слова «ратовать» - бороться»). Далее будет полемика с «Московским наблюдателем» по поводу «торгового» и «светского» направлений в литературе, борьба с дурновкусием в статье о поэзии кумира молодого поколения В. Бенедиктова, открытие таланта А. Кольцова и Н. Гоголя. Запрещение  журнала Надеждина оставило Белинского безработным до 1838 года, когда С. Шевырёв и М. Погодин задумали издавать журнал «Москвитянин» и передали «Московский наблюдатель» кружку Н. Станкевича, членом которого был в это время и Белинский. Этому кружку он обязан своим философским образованием. Его «телескопское ратование» проходило под знаком увлечения объективным идеализмом Фридриха Шеллинга («Система трансцендентального идеализма», «Философские исследования о сущности человеческой свободы…»). Идея о мировом разуме, обожествление сознания, «инобытия духа», кстати, были особенно близки Белинскому именно  как христианину. Он пишет в «Литературных мечтаниях»: «Весь беспредельный, прекрасный божий мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи (мысли единого, вечного бога)…».

В 1836 году на смену Шеллингу пришло увлечение  И.Г. Фихте, который в работах «Наукоучение», «Назначение человека» построил систему субъективного идеализма с идеями «Я», создающего мир вокруг», и  абсолютной свободы личности. Белинский в конце 1838 года признаётся, что «фихтеанизм» принёс ему «великую пользу, но и много сделал зла». Зло было в том, что он понял «фихтеанизм» как робеспьеризм и в новой теории чуял запах крови». «Великая польза», очевидно, состояла в том, что Белинский очень серьёзно занялся самообразованием и самовоспитанием, а «философия есть начало и источник всякого знания». Наконец 1837  - 1839 годы – увлечение системой объективного идеализма Г.В.Ф. Гегеля («Наука логики», «Феноменология духа»), теорией мирового разума, который творит всё – природу, человека, общество, историю – и познаёт себя. Особенно завораживала знаменитая гегелевская формула – «всё действительное – разумно, всё разумное – действительно», породившая  как правогегельянство, «примирение» с «гнусной» действительностью, так и левогегельянство.

Разумеется, философские пристрастия не могли не повлиять на критические оценки Белинского. В период «телескопского ратования» (1834 – 1836)  «робеспьеризм» выразился, к примеру, в том, что кумиром для него становится Шиллер – «адвокат человечества», теперь же (1838)  он отрицает абстрактный героизм, а «примирение» (так как «всё действительное – разумно!») меняет симпатии. Теперь это Гёте, Шекспир, Гомер, Пушкин. Если мир – это саморазвитие «абсолютной идеи», то искусство воссоздаёт этот мир в его бесконечно разнообразных проявлениях, в «трепетании мировой жизни». Если раньше находим у Белинского положительную оценку Грибоедова как «палача-художника», который в «Горе от ума» заклеймил созданные им лица «в пылу негодования», то теперь «всё частное, всё случайное, всё неразумное» есть призрачная действительность, нечто только «кажущееся, но не сущее». «Судопроизводство» над «разумной» действительностью теперь не является «художеством», «Горе от ума» - «сатира», «сатира же не может быть художественным произведением». Итак, искусство – замкнутый в себе мир вечных истин, вне житейских дрязг, художник творит бессознательно, бесстрастно («олимпиец» Гёте!). В это время Белинский пережил мучительные поиски «Истины», прошёл через «распадение», соприкоснувшись с действительностью, и пришёл к «восстанию»; от «дисгармонии» к «гармонии духа». Заканчивался московский период тем, что в кружке Станкевича начались разногласия, Михаил Бакунин (будущий идеолог анархизма) начал обвинять Белинского в отходе от гегелевского абсолюта, так как «примирение» критика было действительно особого рода. В отличие от своих вполне обеспеченных друзей, Белинский, «прикованный цепями к внешней жизни», не мог возвыситься до абсолюта, до жизни «в духе». Он напишет: «Так в горниле моего духа выработалось самобытно значение слова «действительность».

Журнал «Московский наблюдатель» постепенно терял последних подписчиков и летом 1839 года прекратил существование. Белинский решает уехать в Петербург и просит И. Панаева вести переговоры с любым, кто не будет стеснять его совести, которая для него так дорога, «что во всём Петербурге нет и приблизительной суммы для её купли». Осенью 1839 года он становится сотрудником журнала А. Краевского «Отечественные записки». Начинается так называемый петербургский период его деятельности. Как уже было сказано, вокруг Белинского 40-х годов было создано в советское время немало мифов. Самый живучий – про материализм и атеизм Белинского, несмотря на множество свидетельств самого критика об обратном, содержащихся не только в статьях, но особенно в его письмах. Например, в статье «Горе от ума» (1840) он пишет о времени появления «божественного голоса» Христа, о том, как народы «познали глас пастыря», его идею «божественной любви», «христианская религия…дала богатое содержание жизни, которой…не изжить в вечность». Он пишет о вечных, непреходящих глаголах Нового завета, именно там находит смысл своей жизни и поведения до конца дней: «Итак, смирение перед Богом как отрицание своей конечной личности в пользу вечной истины, …идти…на смерть за своё убеждение, …призывать благою и правою волю божию, сознавая свою греховность…совершенное равенство перед крестом распятого…а отсюда любовь и уважение к человеческой личности…». Именно христианское  «гуманистическое чувство» становится причиной иронического отношения критика к «всеобщности» Гегеля. «Все толки Гегеля о нравственности – вздор сущий, ибо в объективном царстве мысли нет нравственности, как и объективной религии (как, например, в индийском  пантеизме, где Брама и Шива – равно боги, то есть где добро и зло имеют равную автономию <…>) Я не хочу счастия и  даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братий по крови». Как видим, Белинский осознанно выбрал христианство. Да, в пылу «отрицания» неправды и неравенства и неистового желания перемен в России он готов понять кровавую «любовь» Марата к свободе: «Я начинаю любить человечество маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнём и мечом истребил бы остальную». Именно эта фраза из письма Белинского в советских исследованиях всячески подчёркивалась и стала  хрестоматийной, заслонив всё остальное.

Белинскому важно было действовать, а значит, делиться с читателем размышлениями à propos (кстати). Но он не находил тем: «Да о чём писать? <…> О министерстве? Но… в нём сидит Уваров с православием, самодержавием и народностию (т.е. с кутьёю, кнутом и матерщиною)». Отрицал ли в этих словах Белинский святые для России того времени принципы, на которых строилась её национальная идея? Нет, он отрицал их подмену внешней обрядностью, невежеством и дикостью. Разве он не был прав, когда писал: «Если бы каждый…путём любви дошёл до совершенства – тогда Россия без всякой политики сделалась счастливейшею страною в мире <…> Россия ещё дитя, для которого нужна нянька…Дать дитяти полную свободу – значит погубить Россию. В понятии нашего народа свобода есть воля, а воля – озорничество.  Не в парламент пошёл бы освобождённый русский  народ, а в кабак побежал бы он пить вино, бить стёкла и вешать дворян…Вся надежда России на просвещение, а не на перевороты, не на революции и не на конституции.

История России II половины XIX века, революций и гражданской войны начала XX века как нельзя лучше подтвердила эти пророческие слова Белинского. На наш взгляд, сильно преувеличено и влияние на критика социалистов-утопистов, уже не говоря о Фейербахе. Разумеется, он был хорошо знаком с идеями А. Сен-Симона, Р. Оуэна, Т. Фурье, и сначала, как и все, ими увлекался, но тут же оговаривался: «…Хочу золотого века, но не…животного золотого века, но приготовленного обществом, законами, браком». Скоро он назовёт социалистов «насекомыми», вылупившимися из навозу, «которым завален задний двор гения Руссо». Не был Белинский и рьяным западником. Находясь в 1847 году за границей (Германия, Франция), он пишет В.П. Боткину: «…Здесь я понял ужасное значение слов павперизм и пролетариат»; «владычество капиталистов покрыло вечным позором Францию, буржуазия – «сифилитическая рана» на её теле». А как современно звучат следующие его слова: «Горе государству, которое в руках капиталистов. Это люди без патриотизма…Торгаш есть существо, по натуре своей пошлое… <…>  Торгаш не может иметь интересов, не относящихся к его карману». Единственный раз в письмах 40-х годов (А. Герцену от 26 января 1845 года) критик упоминает о Марксе, прочитав его статью «К критике гегелевской философии права» и обратив, без сомнения, особенное внимание на следующее умозаключение: «Религия есть опиум народа. Упразднение религии, как иллюзорного счастья народа, есть требование его действительного счастья». Но разве это могло стать убеждением Белинского, если он пишет: «Два дня я…был бодр и весел, и всё тут».

В 40-е годы Белинский становится «властителем дум» читающей публики, «центральной фигурой в истории русской мысли и самосознании XIX века» (Н. Бердяев). Вокруг него формируется всё лучшее в русской литературе, его друзьями или приятелями становятся Н. Некрасов («Встреча с Белинским была для меня спасением»), И. Тургенев, А. Герцен, именно он открывает в литературе новые имена – Н. Гоголя, М. Лермонтова, А. Кольцова, Ф. Достоевского.

Белинский в это время проявил себя не только как гениальный литературный критик, но и как историк и теоретик литературы. Ещё в гимназии в Пензе он обдумывал план книги «Полный курс словесности для начинающих». В его планах в 40-е годы – написать «Историю русской литературы», для которой были заготовлены следующие материалы: годовые обзоры литературы с 1840 по 1847 годы, пушкинский цикл «Сочинения Александра Пушкина» (11 статей), цикл статей о Гоголе, статьи о лирике и о романе «Герой нашего времени» М. Лермонтова, статьи о Державине, Крылове, Кольцове, Баратынском, а также литературные обозрения «Литературные мечтания», «О русской повести и повестях г. Гоголя», «Горе от ума». К «Истории русской литературы» он собирался приложить огромную хрестоматию под названием «Левиафан» (библейское чудовище). Его рецензии 40-х годов представляют из себя «живую летопись» русской литературы, в которой не было, пожалуй, ни одного пропущенного явления. Также в планах Белинского было создать «Теоретический и критический курс русской литературы», к которому также были сделаны основательные заготовки – статьи «О разделении поэзии на роды и виды», «Общее значение слова «искусство», «Речь о критике» (3 части), четыре статьи об устном народном творчестве, размышления теоретического характера почти в каждой критической работе. Ранняя смерть Белинского в 37 лет и помешала осуществить задуманное, и можно только догадываться, какой вершины он мог бы достичь.

Общественные и философские взгляды Белинского многое определяли в его чисто эстетических, теоретических исканиях, которые, в свою очередь, влияли на конкретные литературно-критические оценки.

Теоретические основы литературной критики закладывались ещё в XVIII веке, многие основополагающие эстетические идеи обсуждались, как мы уже убедились, и в 20-е – 30-е годы XIX века. Но Белинский создаёт своеобразное учение об искусстве, некую «гармоническую систему», которую Г.В. Плеханов обозначил как «эстетический кодекс». В кратком изложении представим эту «систему», которая складывалась в сознании Белинского начиная с 30-х годов, но окончательную форму приняла в статьях 40-х годов. В «гармонической системе» искусства Белинского все части взаимосвязаны. Важно выделить его основные, новаторские эстетические идеи и показать эту взаимосвязь и  взаимообусловленность.

1)    Теория образной специфики искусства.

Искусство есть мышление в образах, непосредственное созерцание истины. «Поэзия есть истина в форме созерцания; её создания – воплотившиеся идеи, видимые, созерцаемые» в форме непосредственного явления идеи в образе. Поэт не доказывает истины, а показывает её, он мыслит образами и картинами, а не силлогизмами и дилеммами. Поэту представляются образы, а не идея, которой он из-за образов не видит и которая доступнее мыслителю, нежели самому творцу.

2)    Предмет 

Предмет поэзии есть действительность или истина в явлении. Искусство есть воспроизведение действительности, его задача не приукрашивать жизнь, а показывать её такой, какая она есть в самом деле. Только при этом условии поэзия и нравственность тождественны. Произведения «неистовой французской словесности» не потому безнравственны, что представляют отвратительные картины прелюбодеяния, отцеубийства и сыноубийства, но потому, что они с особенною любовью останавливаются на этих картинах, отвлекая от полноты и целости жизни, исключительно выбирают их.

3)    Цель поэзии.

Поэзия не имеет цели вне себя – она сама себе цель. Поэт не предполагает развить ту или иную идею, никогда не задаёт себе задачи; без ведома и без воли его возникают образы в фантазии. Поэт стремится видимое одному ему сделать видимым для всех. Если содержание поэзии – истина, то и произведения поэзии есть высочайшая действительность. Создания поэта не суть списки или копии с действительности, но они сами суть действительность как возможность.

4)    Художественность.

Истинно художественное произведение возвышает и расширяет дух человека до созерцания бесконечного, примиряет его с действительностью. Искусство в частных явлениях показывает общее и разумно необходимое. Под словом «действительность» разумеется мир видимый и мир духовный. Всё частное, всё случайное, всё неразумное есть призрачность как противоположность действительности, как её отрицание, как кажущееся, но не сущее. Призрачная действительность – отрицание жизни. Например, в повести Гоголя «Тарас Бульба»  сущность жизни как великая действительность нашла своё полнейшее выражение. Объективность как необходимое условие творчества отрицает судопроизводство. Изображая отрицательные явления жизни, истинный художник не думает писать сатиры, сатира не принадлежит к области искусства и не может быть художественным произведением.

5)    Трагическое и комическое, жанры трагедии и комедии.

Величие и грандиозность составляют характер  трагедии, смешное – комедии; смешное вытекает из противоречия явлений жизни с  законами высшей разумной действительности. И в трагедии, и в комедии разными путями открывается одно и то же – торжество нравственного закона, подлинная действительность.

6)    Художественное произведение как «замкнутый мир».

Оно имеет единство действия благодаря не внешней форме, но идее, лежащей в его основании. Такое произведение не допускает в себя чуждых идее элементов, развивается изнутри, как плод  развивается из зерна. Так в «Ревизоре» Гоголя взят момент, в котором сосредоточилась для героев вся жизнь, её значение, сущность, идея, начало и конец, т.е. ожидание и приём ревизора.

7)    «Типизм изображения».

Он  состоит в том, что художник «берёт самые резкие, самые характеристические черты…лиц, выпуская все случайные. Лица изображаются во всей полноте своей и целости, со всеми родовыми приметами, от цвета волос до родимого пятнышка на лице, от звука голоса до покроя платья». Итак, истинный художник создаёт цепь причин и следствий, «очищает золото действительности», освобождая её от случайностей, «возводит явления жизни до общего родового, типического значения». «Типизм есть один из основных законов творчества», «художественность в том и состоит, что подчас художник одною чертою, одним словом живо и полно представляет то, чего другой никогда не выразит и в десяти томах». Типизм – «гербовая печать» автора. «У истинного таланта каждое лицо – тип и каждый тип для читателя есть знакомый незнакомец». Поэтому на портрете великого художника «человек более похож на самого себя, чем даже на своё отражение в  даггеротипе» (фотография), на нём видим то, «что таится внутри человека и что, может быть, составляет тайну» для него самого. Итак, в искусстве общее проявляется в частном, идея – в форме, которой Белинский придавал огромное значение. «Без стиха поэзия есть навоз, а не искусство» если в произведении нет «поэзии», в нём «не может быть и прекрасных мыслей и никаких вопросов», а будет «мёртвая аллегория, холодная диссертация».

8)    Единосущность формы и содержания.

Это  необходимое условие художественности, художник не подыскивает форму как костюм. Форма – это  «тело», которое с идеей («истиной жизни») составляет один организм. Форма делает идею созерцаемой, но не как внешние украшения, «не погремушки слов и выражений», а саморазвитие характеров уже независимо от воли автора. «Простота есть необходимое условие художественного произведения. Простота есть красота истины». Внешние «украшения» превратили, к примеру, творчество А. Марлинского в «риторику». «Это поэзия, но поэзия не мысли, а блестящих слов, не чувства, но лихорадочной страсти». Это не внутреннее вдохновение, которое без воли человека озаряет разум внезапным откровением истины, вдохновение тихое и кроткое, широкое и глубокое,…но вдохновение насильственное, возбуждённое волей человека. В подобных произведениях такое множество отступлений, вставок, разглагольствований и ораторских речей…». У Марлинского «каждое слово завитком».

9)    Теория «реальной» поэзии.

Истинный талант и вдохновение можно распознать по непреложным отличительным признакам – это «простота вымысла, нагота действия, скудость драматизма, обыкновенность происшествий». «Это поэзия реальная, поэзия жизни действительной». Таково для Белинского творчество Н. Гоголя, В. Шекспира, А. Пушкина, у которых «нет эффектов, нет сцен, нет драматических вычур», они «извлекают поэзию жизни из прозы жизни» («У Пушкина есть небо, но им всегда проникнута земля»). С реальностью теснейшим образом связана «народность» искусства.

10)     Народность и национальность.

В критике Белинского они выступают как синонимы начиная с «Литературных мечтаний». Он объявляет народность «альфой и омегой времени», ведь поэзия реальная «не пересоздаёт жизнь», как идеальная, а «воспроизводит, воссоздаёт её». «Народность есть не достоинство, а необходимое условие художественного произведения.

Проблема народности и национальной самобытности русской литературы в критике Белинского наиболее сильно «обросла» разными домыслами в советское время. Белинскому считали за благо приписать «демократизм», «изображение борьбы добра и зла», «присущие ему материалистические тенденции», важно было во что бы то ни стало доказывать наперекор высказываниям критика, что «Белинский выдвигал тезис о заинтересованности художника в изображаемой им борьбе добра и зла и необходимом сочувствии торжеству добра над злом», что «для Белинского не существовал народ «вообще», «он отчётливо представлял его классовую структуру». А на самом деле для Белинского важны были не «классы», а «дух народа», его внутренняя жизнь до «сокровеннейших глубин и биений», «субстрат, идея народа, психея, сгиб русского ума», «русская физиономия». «Наша народность состоит в верности картин русской жизни», народность «не в подборе мужицких слов или насильственной подделке под лад песен и сказок, но в сгибе ума русского, в русском образе взгляда на вещи». Белинский разделял нацию на «народ» и «общество», но не как  враждующие «классы». «Общество» «ударилось в подражание или, лучше сказать, передразнивание иностранцев». Но значило ли это, что критик видел национальный характер только лишь в представителях  «трудового народа» и считал, что «народно то произведение, которое изображает народный быт»?. Как уже было сказано, Белинский не разделял понятия «народность» и «национальность», они для него синонимичны, как и для Гоголя, зато разделял понятия народность и простонародность. Он пишет, к примеру, о Пушкине: «Общий голос нарёк его русским национальным народным поэтом». А национальный поэт, к какому бы сословию он ни относился, выражает субстанциональную  стихию всей нации. Белинский с издёвкой писал: «У нас издавна укоренилось пространное мнение, будто бы русский во фраке или русская в корсете – уже не русские и что русский дух даёт себя чувствовать только там, где есть зипун, лапти, сивуха и кислая капуста». Белинский всегда преследовал литературу, в которой находил «удачное подражание слогу площадей и харчевен». И в 40-е годы он легко меняет местами понятия народность-национальность, а в годовом обзоре за 1840 год выдвигает лозунг «У нас есть литература» не потому, что появилась «натуральная школа», а потому, что на его глазах была создана великая русская литература в лице Крылова, Пушкина, Гоголя, Лермонтова. Пушкин народен «при изображении и низших, и средних, и высших сословий». Лермонтов народен потому, что обнаружил в своём творчестве «кровное родство с духом народности своего отечества». Крылов отразил «высшие стороны национального духа». Эти утверждения Белинского не нуждаются в комментариях.

     Белинский признан  теоретиком «натуральной» школы, но означало ли это его увлечение натурализмом и «критическим» реализмом? Он всегда восхищался «чисто обыкновенными созданиями искусства», «чистой художественностью», но в «век рефлексии» видел неизбежность появления «рефлектированной поэзии» Лермонтова. Гёте и Пушкин обогатили мировую литературу, их произведения – «величайшие создания мирового гения», Лермонтов же «уступит Пушкину в художественности и виртуозности…но по содержанию шагнул бы дальше Пушкина». У Лермонтова «нигде нет пушкинского разгула на пиру жизни; но везде вопросы, которые мрачат душу, леденят сердце».

     Белинский поддерживает всячески произведения, отмеченные «страдающей совестью» художника. Таковы «Бедные люди» Ф. Достоевского, «Антон Горемыка» Д. Григоровича,  «Кто виноват», «Доктор Крупов» и «Сорока-воровка» А. Герцена, «Записки охотника» И. Тургенева и др. Он в восторге от таланта И. Гончарова и вовсе не из-за  «критического реализма»: «Читаешь, словно ешь холодный полупудовый арбуз в знойный летний день».  

Такие оценки как нельзя лучше опровергают заключение о тенденциозности  Белинского, иначе он не стал бы так нелицеприятно отзываться о поэзии Н. Огарёва, сподвижника Герцена по революционной пропаганде: «…Кроме гамлетовского направления , давно сделавшегося пошлым, оно (творчество .-В.С.) бесцветно и вяло в эстетическом отношении. Это набор общих мест и избитых слов, а главное – тут нет стиха, без которого  поэзия есть навоз, а не искусство».

Критик всегда разделял понятия «натуральность» как простонародность и народность как проявление глубинного национального самосознания. Он ценит поэзию А. Кольцова не только за то, что «в его песни смело вошли и лапти, и рваные кафтаны, и всклокоченные бороды, и старые онучи», но за то, что «вся эта грязь превратилась у него в чистое золото поэзии».  Он ценит народность Кольцова в умении показать красоту русского характера  в обыкновенности крестьянского быта. В знаковой статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года» Белинский пишет: «Без национальностей человечество было бы мёртвым абстрактом, словом без содержания… <…> Великий человек всегда национален как его народ, ибо он потому и велик, что представляет собою  весь народ». И когда Белинский пишет в этой статье, что «в лице натуральной школы литература пошла по пути истинному и настоящему, обратилась к самобытным источникам вдохновения и идеалов», то он нисколько не противоречит тому, что писал в первом годовом обзоре литературы за 1840 год: «Где нет внутренних, духовных интересов, внутренней, сокровенной игры и переливов жизни, где всё поглощено внешнею, материальною жизнию, –  там нет почвы для литературы, нет соков для питания». В главе восьмой цикла «Сочинения Александра Пушкина» Белинский пространно излагает свой взгляд на народное-национальное. В этой главе речь идёт о романе А. Пушкина «Евгений Онегин», который, как известно, критик объявил «энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным произведением». Он издевается над «лапотно-сермяжным» мнением, что «какой-нибудь грубый фарс с мужиками и бабами есть национально-русское произведение». А Белинский, наоборот, считает, что тот, «кто умеет схватывать резкие оттенки только грубой простонародной жизни, …тот никогда не будет великим поэтом и ещё менее имеет право на громкое титло национального поэта». «Разгадать тайну народной психеи – для поэта значит уметь равно быть верным действительности при изображении низших, и средних, и высших сословий».

Таким образом, Белинский сближает понятия нация-народ, национальное-народное, он утверждает, что нельзя народность смешивать с простонародностью и что «тайна национальности каждого народа заключается не в его одежде и кухне, а в его, так сказать, манере понимать вещи». Он упрекает своих оппонентов, «самозванных патриотов», которые «не видят в простоте ума и сердца своего, что,  беспрестанно боясь за русскую национальность, они  тем самым жестоко оскорбляют её», потому что «бедна та народность, которая трепещет за свою самостоятельность при «всяком соприкосновении с другою народностью»!. Итак, пафос критической деятельности Белинского 40-х годов – не прославление «натуральной школы» как натурализма или «критического» реализма, а пафос утверждения национального искусства, пафос «действительности».

С мая по октябрь 1846 года Белинский путешествует по югу России с талантливейшим актером того времени М.С. Щепкиным, после чего он уже не вернулся в «Отечественные записки». Дело в том, что издатель и редактор этого журнала держал Белинского за поденщика. «Я – Прометей в карикатуре: «Отечественные записки» – моя скала, Краевский – мой коршун», – писал Белинский в одном из писем. Журнальная гонка убивала, и друзья критика И. Панаев и Н. Некрасов приглашают его в «Современник», только что купленный у П.А. Плетнёва, который издавал этот журнал после смерти А. Пушкина. В этом журнале Белинский сотрудничал до последних дней жизни.

«Современник» вступает в полемику с «Отечественными записками» как раз по поводу проблемы народности, но с акцентом на общечеловеческое. Заменивший Белинского молодой критик Валериан Николаевич Майков (1823 – 1847) в полемическом задоре предлагает новые, «научные» основы литературной критики, объявляя, что у его предшественника Белинского нет в суждениях научной строгой логики и слишком много эмоций. Майков, приверженец идей Л. Фейербаха, доказывал, что человек вообще-то находится в противоречии с обществом и нацией. Человек по своей природе хорош, а портят его обстоятельства жизни («среда заела»). Обстоятельства всегда проявляются в национальной форме. Есть неделимый, целостный человеческий тип – это люди мира, выдающиеся личности, выражающие общечеловеческий идеал, а большинство подвержено влиянию среды, религии и проч. Исходя из этих идей натуральная школа для Майкова появилась  «под влиянием Гоголя как клуб червей под лучами летнего солнца». Она представляет из себя «даггеротипирование общества». Итак, с точки зрения Майкова, национальность есть отступление «от чистоты человеческого типа». «Человек принадлежит к разряду людей однородных, называемых людьми, а не французами, русскими, немцами и англичанами». Майков решил опровергнуть и мнение Белинского, выраженное в его статьях о Кольцове (вступительная статья к изданию «Стихотворения Кольцова» (1843)  и статья «О жизни и сочинениях Кольцова» (1846) как народном (национальном) поэте. Он считает: Кольцов создал общечеловеческий тип, а не русский характер, отразил в своём творчестве общечеловеческую потребность в полезной работе. Его «Что ты спишь, мужичок?» - шедевр «экономической» поэзии. «Назвать поэта национальным, значит унизить его».

Белинский отвечает Майкову в обзоре литературы за 1846 год. Он полемизирует не  только с ним, но и с западниками крайнего толка, используя крайние выводы из статьи   В. Майкова «Стихотворения Кольцова» (1846). «Фантастические космополиты» с этого времени преследовались Белинским до конца его жизни. В письме К.Д. Кавелину от 22 ноября 1847 года за несколько месяцев до смерти Белинский напишет: «…Я люблю русского человека и верю великой будущности России. <…> Терпеть не могу восторженных патриотов, выезжающих вечно на междометиях или на квасу да каше…но, признаюсь, жалки и неприятны мне спокойные скептики, абстрактные человеки, беспачпортные бродяги в человечестве».

Последние годы жизни критика ознаменовались ещё одной ожесточённой полемикой, которую он вёл со славянофильским журналом «Москвитянин». Внешне полемика была вызвана разным отношением к «натуральной» школе и творчеству Гоголя 40-х годов. Но это время было удивительно плодотворно на появление целого ряда произведений, которые нуждались в глубоком критическом осмыслении. В 1837 – 1841 годах выходит  посмертное собрание сочинений А. Пушкина, в 1840 – 1841 годах сборник лирики и «Герой нашего времени» М. Лермонтова, в 1842 и 1846 годах «Мёртвые души» Гоголя(1-е и 2-е издание) и в 1847 году его «Выбранные места из переписки с друзьями». Кроме этого, Н. Некрасов в альманахах «Физиология Петербурга» и «Петербургский сборник» собрал и опубликовал очерки, статьи, художественные произведения, родственные по общему пафосу.

В «Физиологии Петербурга» (в 2-х частях) были опубликованы очерки «Петербургский дворик» Вл. Даля (псевдоним Казак Луганский), «Петербургские углы» Н. Некрасова, «Петербургские шарманщики» Д. Григоровича и др. В рецензиях на этот альманах Белинский аттестует «Физиологию…» как «пищу для лёгкого чтения», «картинки», «даггеротипические статьи о жизни особого мира», не лишённые занимательности и не претендующие на серьёзную художественную литературу. Тем не менее альманах вызвал резкий отпор, например, со стороны газеты «Северная пчела» (Ф. Булгарин), которая в «Петербургских углах» увидела «сальности, грязь и дурной тон», а в «Дворнике», этом, с точки зрения Белинского, «превосходном физиологически-юмористическом очерке» оскорбление «аристократического чувства». Белинский отвечает на подобного рода нападки, объясняя, что «Физиология…» - собрание беллетристики, которая удовлетворяет «насущным потребностям читающей публики». Но считал ли Белинский именно такую литературу в 40-е годы действительно единственно возможной и «новой». Это  направление литературы обнаружилось, как считал Белинский, с 1836 года, когда «публика прочла «Миргород» и «Ревизора», то есть с великих художественных произведений. Заслугу новой школы он видит  в том, что «от высших идеалов человеческой природы и жизни она обратилась к так называемой «толпе»…Это значило повершить окончательно стремление литературы сделаться вполне национальною, русскою, …сделать её выражением и зеркалом русского общества, одушевить её живым национальным интересом» (ст. «Русская литература в 1845 году»).

В это время критик придаёт литературе огромное значение, особенно когда в обществе «преобладает дух разъединения». В статье «Мысли и заметки о русской литературе» (1846) он пишет о неизбежности того факта,  что развитие русской литературы сопровождается ожесточённой полемикой. Читатели оказались разделёнными «как будто столетиями», так как «наша литература с небольшим во сто лет пробежала расстояние не одного века».

Итогом стали «живые споры и полемические отношения» как признаки развивающейся в обществе духовной жизни. Он вновь повторяет, что с Гоголя литература обратилась «исключительно» к русской жизни и «сделалась более одностороннею и даже однообразною, зато и более оригинальною, самобытною…». Белинский прекрасно видел  «болезни роста» новой школы и призывал быть довольными тем, что есть, «не преувеличивая и не преуменьшая того, чем владеем».

В этом же 1846 году выходит «Петербургский сборник», где были напечатаны «Бедные люди» Ф. Достоевского, рассказ И. Тургенева «Три портрета», его же поэма «Помещик», стихотворение Некрасова «В дороге», статья Герцена «Капризы и раздумья» – афористические размышления о жизни и статья Белинского «Мысли и заметки о русской литературе», о которой говорилось выше. Ко времени  выхода этого сборника уже  был напечатан фельетон Ф. Булгарина «Журнальная всякая всячина»,  в котором тот и назвал новую школу «натуральной». Белинский в рецензии на «Петербургский сборник» упоминает об этом факте, вновь называя Гоголя «основателем» этой школы в силу «беспримерной в нашей литературе оригинальности и самобытности».

Таким образом, Белинский использовал термин «натуральная», далее постоянно подчёркивая противоположность школы «натуральной» школе «риторической», то есть «не натуральной, искусственной, другими словами – ложной». Он констатировал факт, что в новых условиях»идеальные и чувствительные произведения наших поэтов вдруг оказываются ребяческою болтовнёю, детскими невинными фантазиями». Белинскому вторил А. Герцен в статье 1842 года «Дилетантизм в науке»: «Мечтательный романтизм стал ненавидеть новое направление за его реализм» (Разрядка А. Герцена). Таким образом, термин реализм вводит не П.В. Анненков в 1849 году в статье «Заметки о русской литературе прошлого года», а А.И. Герцен в 1842 году.

Более ожесточённой и важной для судеб русской литературы была полемика уже между «Современником» и «Москвитянином». Это уже не столько литературная полемика, сколько этап  общественно-литературной борьбы. Обзор Белинского «Взгляд на русскую литературу 1846 года» - это «взгляд» истинного патриота, отвергающего как «фантастическую народность» славянофилов крайнего толка, так и «фантастический космополитизм» не мене «крайних» западников. В духе Пушкина Белинский доказывает, что «у России была своя история» и в литературе просматривается «живая историческая связь, новое выходит из старого,…и потому литература от абстрактного начала мёртвой подражательности двигалась всё к живому началу  самобытности».

Почему же  «натуральную» школу обвиняют в стремлении всё изображать с дурной стороны»? «У одних это обвинение  - умышленная клевета, у других - искренняя жалоба». На клевету Белинский не отвечал, а на «жалобу» славянофилов не только отвечал, но во многом с ними соглашался.   Например, что новая школа не во всём «непогрешительно права», что в ней преобладает отрицательное направление. Он считает славянофильство «весьма важным явлением» хотя бы в том, что они много «дельного» говорят «против русского европеизма». Белинский буквально по-славянофильски пишет: «Нам, русским, нечего сомневаться в нашем политическом и государственном значении…<…> Да, в нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру своё слово, свою мысль…». Он предостерегает от крайностей  в эпоху «сильного развития национальностей», каким было его время.

Полемика о «натуральной» школе показала, что оппоненты нередко говорили о разных предметах. На самом деле, Белинский ещё во «Вступлении к «Физиологии Петербурга» разделял литературу на художественную, то есть «творения строгого искусства», и произведения беллетристические, что составляет «так называемую лёгкую литературу, которой назначение состоит в том, чтоб занимать досуги…». Именно последнюю он и причислял к «натуральной» школе. Так что внимание к ней, на наш взгляд, до сих пор (в учебниках, учебных пособиях) чересчур преувеличено. Оппоненты Белинского в лице славянофилов  также слишком прямолинейно стали писать о «натуральной» школе как о явлении «нерусском», «перенятом у Запада» (например С.П. Шевырёв). Особенно острая полемика произошла у Белинского с журналом славянофилов «Москвитянин». Именно в нём в 1845 году Константин Аксаков в рецензии на «Физиологию Петербурга» из «Вступления…» Белинского делает вывод о сознательной установке составителей этого альманаха на посредственность, которая всегда готова, в отличие от даровитого писателя, сочинять «по заказу», в том направлении, «которое должно иметь предполагаемое издание». Белинский, кстати, использовал слово «обыкновенные» таланты. Аксаков делает однозначный вывод, что сборник «не имеет притязаний  на оригинальность и желает быть простым подражанием французским этого рода изданиям». Более того, Аксаков объявляет Петербург центром торговой литературы и «фабрикации» произведений, для чего появились  «особого рода» писатели. Из их посредственных сочинений составлена «Физиология Петербурга» и о них «заботится» Белинский в своём «Вступлении…». Такое  несправедливое заключение бывшего друга было, видимо, особенно обидным для Белинского.

В « Московском литературном и учёном сборнике» (1847) появились «Три критические статьи г-на Имрек» (тот же К. Аксаков), в том числе и на «Петербургский сборник». В начале статьи критик вновь упрекает Петербург в отсутствии «мысли и дельного труда». В целом и этот сборник  он находит скучным и вялым, а статью Белинского «Мысли и заметки о русской литературе» называет «болтовнёй», уже много раз повторявшейся. Впрочем, замечания Аксакова касаются якобы разных ошибок Белинского чисто фактического характера относительно  русской истории, а большая часть его статьи посвящена «Бедным людям» Достоевского. Он пишет, что эта повесть «решительно не может называться произведением художественным», потому что «оставляет впечатление тяжёлое», в то время как  художество должно перерождать нас. Примером для Аксакова является «Шинель» Гоголя с её глубокой примиряющей направленностью. В повести  же Достоевского нет «бесцельного творчества».

Разумеется, Белинский не мог оставить без внимания этот выпад К. Аксакова, но он решает оценить весь «Московский сборник» за 1847 год и разобраться, «что такое славянофильство». Белинский признаётся: «Мы знаем Россию и любим её больше всякой другой страны». То есть для него сыновнее чувство к своему отечеству – «закон человеческой природы», и он не понимает абстрактной «любви к человечеству». «…Космополитизм есть чувство ложное и даже подозрительное как чувство, потому что его источник скорее голова, нежели сердце…<…> Мы понимаем…исключительную любовь русского к России, но не понимаем славянофильства и видим в нём что-то книжное, литературное, поддельное, искусственное». Можно предположить, что любовь к отечеству Белинского была не менее сильной, чем у К. Аксакова или А. Хомякова, но он не терпел «надутой величавости» в этом вопросе.

Следующим этапом в полемике о натуральной школе, которая всё более приобретала общественный, социальный характер, стала полемика Белинского с Ю. Самариным. Юрий Фёдорович Самарин (1819 – 1876), ведущий критик журнала «Москвитянин», печатает статью «О мнениях «Современника», исторических и литературных» (1847). Статья была подписана буквами М…З…К…, она явилась программной для «московской партии».

Нас интересует третья часть этой статьи – о «мнениях» литературных, то есть Белинского. Самарин считает, что именно петербургские журналы «придумали» для московской партии «название староверов и славянофилов» и приписали им то, «чего они никогда не говорили и не думали». Самарин нападает на статью Белинского «Взгляд на русскую литературу 1846 года», в которой находит  «восхваление»  только новой литературной школы – «натуральной». Эту школу Самарин обвиняет в двойном подражании – Гоголю и «новейшей» французской литературе. Поэтому-то она «лишена всякой самостоятельности и так же далека от действительности, как и покойный романтизм». Самарин ставит цель доказать, что у  «натуралистов» от Гоголя  «одно содержание», а именно «пошлая сторона нашей действительности». Но Гоголь – гений, он спустился, как рудокоп, в мир порока и пошлости, чтобы в этом мире «почувствовать присутствие человеческое; и только это одно могло дать право на обличение».  Для Гоголя это был «подвиг», «выражение личной потребности внутреннего очищения, …душевная, скорбная исповедь», а для «натуралистов» - «карикатура и клевета на действительность, понятая как исправительное средство». Итак, Самарин не находит у новой школы никакой «родословной» и предрекает ей скорое исчезновение.

 Белинский пишет «Ответ «Москвитянину» (1847), где сразу заявляет, что полемика между журналами «переходит в борьбу за идеи». Во-первых, Белинский не согласен с идеей, что славянофильство «одно истинно русское, национальное, а Москва – представительница и хранительница русской народности», он считает, что  «Петербургу славянофильство принадлежит не меньше». Во-вторых, Белинский в очередной раз подчёркивает что образцом для новой школы нельзя называть  произведения, «отличающиеся грубою естественностию или впадающие в карикатуру», в то время как критик «Москвитянина» «не сказал ни слова» о повести «Кто виноват?» Искандера (А.Герцен), рассказе И. Тургенева «Хорь и Калиныч», повести Гончарова «Обыкновенная история». В-третьих, Белинский вновь ставит вопрос о характере современной литературы. Почему эпигоны романтизма («риторическая школа») нападают на Гоголя и натуральную школу? Да потому, что «старая манера выводить…риторические олицетворения отвлечённых добродетелей и пороков, вместо живых типических лиц, пала». Белинский даёт блестящую характеристику романтической школы в России: «наплести разных неправдоподобных событий, …напичкать моральными сентенциями…беззубые насмешки над общими человеческими слабостями».  Славянофилы ставят в вину Гоголю и новой школе, почему они выводят лица, «оскорбляющие общество». Но Белинский напоминает, что «изображение пошлости в область художества» ввёл ещё Кантемир, продолжил Пушкин («Граф Нулин» и «Евгений Онегин»), и это было «изображение действительности как она есть, во всей её полноте и истине». В-четвёртых, Белинский тоже видит огромную разницу между натуральной школой и Гоголем, потому что Гоголь «далеко выше всех своих последователей».

В статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (последний годовой обзор, который Белинский, уже тяжело больной, диктовал жене) мы видим продолжение и итог размышлений  великого критика об искусстве, о происхождении натуральной школы, о значении прозаических жанров в новую эпоху, о «современных русских беллетристах», как называет Белинский  не только В. Даля или А. Дружинина, но и А. Герцена, Д. Григоровича и даже И. Гончарова и  И. Тургенева. Белинский начинает статью с обоснования исторического пути русской литературы, когда каждое её явление есть «необходимый результат предыдущего и им объясняется». Белинский не в  первый раз излагает основные положения своей историко-литературной концепции, которая в общих чертах состоит в следующем: литература есть то, что имеет причинно-следственное развитие в отличие от словесности как собрания, каталога, сочинений «от времени до времени», без всякой внутренней связи; литература «началась натурализмом» сатирика Кантемира, проявив  «стремление к действительности»; в лице Ломоносова она обнаружила «стремление к идеалу»; оба направления вышли из теории, из книги»; в Державине они «часто сливались».  Далее одни художники шли за Кантемиром, другие – за Ломоносовым. «Наконец явился Пушкин», в творчестве которого оба направления слились «в один широкий поток». В его «Евгении Онегине» «натуральность является не как сатира, не как комизм, а как верное воспроизведение действительности, со всем её добром и злом, со всеми её житейскими дрязгами». Но если Пушкин «был подготовлен предшествовавшими ему поэтами», то Гоголю «не было образца» в изображении России «с такою поразительною верностию». Но всё сказанное не значит, чтобы Белинский отрицал для натуральной школы эстетическую оценку. Он отрицает такое «чистое искусство», которое «есть дурная крайность  другой дурной крайности, то есть искусства дидактического,…мёртвого, которого произведения  не иное что, как риторические упражнения на заданные темы». И в этой статье критик повторяет то, что писал в начале своего пути: поэт – «сын своего времени, …должен выражать не частное и случайное, но общее и необходимое, которое даёт колорит и смысл всей его эпохе». Белинский вновь повторяет мысль о том, что искусство и наука различаются не содержанием, а способом «обрабатывать»  его. «Философ говорит силлогизмами, поэт – образами и картинами, один доказывает, другой показывает, и оба убеждают…». Что касается любого «направления» в искусстве, то Белинский пишет, что «в сфере искусства…никакое направление гроша не стоит без таланта», кроме того, «само направление должно быть не в голове только, а прежде всего в сердце, в крови пишущего…». Белинский не обольщается  успехом «натуральной» школы у читателей, он пишет, что в ней русская литература пока что «на пути стремления, а не достижения», что «у ней нет главы» и что «её деятели – таланты не первой степени».

С этими взглядами на искусство Белинский во второй части статьи приступает к оценке конкретных явлений  литературы и прежде всего прозы, объясняя главенство романа и повести тем, что в этих жанрах «лучше, удобнее, нежели в каком-нибудь другом роде поэзии, вымысел сливается с действительностию», соединяются «и лирика как излияние чувств автора по поводу описываемого им события, и драматизм как более яркий и рельефный способ заставлять высказываться данные характеры».

Первым Белинский оценивает творчество Герцена, подчёркивая, что не стоит в нём искать «необыкновенного художника», что «главная сила его не в творчестве, не в художественности, а в мысли». Его герой – человек как «понятие общее, родовое», и его «Кто виноват?» «собственно не роман, а ряд биографий, …связанных…мыслию, которой автору не удалось  развить поэтически». Герцен «больше философ и только немножко поэт», а автор «Обыкновенной истории» «поэт, художник…приближается к идеалу чистого искусства» и должен подчиниться непосредственной силе таланта и не увлекаться «желанием попробовать свои силы на чуждой ему почве…сознательной мысли». Настоящим родом И. Тургенева, И.Даля, Д. Григоровича Белинский считает «физиологические очерки разных сторон русского быта и русского люда».

Резко отрицательный отзыв даёт Белинский повести Ф. Достоевского «Хозяйка»  - этой «дивной загадке причудливой фантазии», где «нет ни одного простого и живого слова или выражения: всё изысканно, натянуто, на ходулях, поддельно и фальшиво».

Н.Бердяев не случайно назвал В.Г.Белинского «центральной фигурой» в истории русской мысли XIX века. С него началось пристальное внимание к проблемам общественной жизни и национальной культуры России, в его деятельности литературная критика приобрела характер синкретического (универсального) знания.

827
13.06.2016 г.

Яндекс.Метрика
Рейтинг@Mail.ru


Индекс цитирования

Уважаемые посетители! С болью в сердце сообщаем вам, что этот сайт собирает метаданные пользователя (cookie, данные об IP-адресе и местоположении). И как ни прискорбно это признавать, но это необходимо для функционирования сайта и поддержания его жизнедеятельности.

Если вы никак, ни под каким предлогом и ни за какие коврижки не хотите предоставлять эти данные для обработки, - пожалуйста, покиньте сайт и забудьте о нём, как о кошмарном сне. Всем остальным - добра и печенек. С неизменной заботой, администрация сайта.