Мюнхен, 25 августа 1912
Как я это сделал в начале нашего мюнхенского цикла лекций, так я позволю себе и на этот раз, пользуясь первым часом лекций, сделать своего рода вступление к тому, что предполагаю сообщить в следующие дни. Первая мысль, которая появится у вас в начале нашего цикла, будет, может быть, связана с тем, с чего мы начали именно этот мюнхенский цикл несколько лет тому назад, а именно — с нашими художественными выступлениями. И если мне самому позволено будет выразить мысль, которая наполняет мою душу в связи с этим обстоятельством, то это будет мысль глубочайшего удовлетворения, что как в прошлом году, так и в этот раз мы смогли начать выступления реконструкцией Элевсинских мистерий.

И я говорю и особенно подчеркиваю, что в связи с этим мюнхенским циклом лекций мне это дает величайшее удовлетворение. Так как в этом году нас порадовали более широким посещением, чем в прошлом году, то не лишним будет, пожалуй, пользуясь этим случаем, повторить те несколько слов, которые я уже часто позволял себе высказывать именно здесь, в Мюнхене. То, что связано с этой Элевсинской мистерией, стоит в тесной внутренней связи с теми стремлениями и исканиями, которые мы здесь, в среднеевропейских странах, в течение уже многих лет называли в качестве главного интереса наших исканий.
Мы начали наш цикл перед очень маленьким кругом лиц, перед кругом, из которого теперь, собственно, только немногие, весьма немногие, остались верными нашему течению. Мы начали много лет назад в Берлине, примыкая непосредственно к тому, что было сделано нашим высокоуважаемым Эдуардом Шюре для теософского движения в деле реконструкции Элевсинской мистерии и изображения посвящения, посвятительных принципов самых различных времен и народов. Этим мы, так сказать, сделали своего рода вступление к нашему теософскому движению. И теперь, после ряда лет, в течение которых мы имели возможность сценически воспроизводить здесь, в Мюнхене, многое из того, что проистекло из души Э. Шюре, мы позволяем себе рассматривать то, что смогли сделать как своего рода закрепление того, что сочеталось с ощущениями и мыслями в нашем небольшом кружке, в связи именно с этой исходной точкой наших стремлений-исканий.

И если бы я хотел охарактеризовать то, что с этим связано, то я бы сказал так: «Из того чисто спиритуального, действенно спиритуального способа, как эти вещи проявлялись перед нашей душой, вытекала внутренняя уверенность, внутреннее доверие, которые давали нам возможность сказать: если наряду с тем, что имеется в нашей душе в отношении теософских стремлений, мы дадим доступ в нашу душу и этим чувствам и ощущениям, то можем надеяться, что, по крайней мере, хоть немногое нам удастся сделать». Это нам говорили вначале сами вещи, это нам говорили их глубоко проникающие в духовное способы проявления и еще, так сказать, протекшие с той поры годы. Какая вера могла быть у нас тогда в начале и в течение последующих лет? Важность момента (я подразумеваю «момента» в мировом историческом отношении) в деле развития человечества — вот вопрос, который встал перед нашей душой.
И перед нашей душой встала мысль, что для эволюции человечества является совершенно закономерным, что в наше время в человеческие души стремятся проникнуть новые силы, и именно силы духовной жизни, если эти души хотят встретить те требования, которые настоящее и ближайшее будущее время предъявят к их внутреннему. Я хочу в связи с этим указать на нечто личное — что для меня, однако, не является личным. Многие годы до того, как мы приступили к нашему теософскому движению, я неоднократно имел случаи беседовать о многих душевных вопросах с вышедшим уже в высшие миры немецким историком культуры Германом Гриммом. Во время прогулок от Вейсера в Тифурт, а также и в Берлине, было высказано много мыслей о тех требованиях, которые наше время предъявляет к духовной жизни, о том, что в соответствии с природой необходимо нашему времени, и о том, как в процессе европейского развития человечество занималось поисками своих целей и старалось разобраться в своей душевной жизни.

Во время разговоров с этим столь интересующимся всеми вопросами духовной жизни Запада Г. Гриммом одна мысль всплывала постоянно: какая имеется у европейского человечества возможность смотреть назад — на ряд протекших столетий или на последние два тысячелетия? Какая у него, в сущности, возможность смотреть так, чтобы европейский человек, смотря на свою душу и испытывая ее потребность, задался бы вопросом: «Что доступно моему пониманию, что мне понятно из происходящего вокруг человеческого, потребного для моей душевной жизни?» — чтобы европейский человек мог при этом сказать: «Как ни непонятно весьма многое из частностей жизни, однако кое-что я могу связать с тем, что сам переживаю, если с точки зрения истории поставлю новые времена перед своей душой». Так, даже те весьма сложные обстоятельства, которые наблюдались в Римской империи во времена Цезаря или даже в период республики, представляются, можно сказать, понятными европейскому сознанию нового времени.
Когда современный человек хочет понять эти души, то он все же может в них разобраться, хотя они и далеко отстоят от того, что он сам может чувствовать и мыслить. Совершенно иначе обстоит дело, когда душа оглядывается на древнюю Грецию. Только если не вдаваться слишком глубоко, если не проникаться слишком глубоко тем, что можно назвать человеческим рассудком, то можно сказать, что современному человеку греческий дух (Griechenfum) может быть столь же понятным, как римский дух (Romenfum) и последующие времена. Когда, отступая назад, доходишь до Греции и открываешь свою душу тому, что сообщается в различных исторических трудах, то начинается нечто непонятное. И мне хотелось бы в качестве безусловно ясного и понятного привести те слова, которые часто говорил Г. Гримм: «Такой человек, как Алкивиад, для нас настоящий сказочный принц по сравнению с Цезарем или с теми, которые жили во времена Цезаря.

Совершенно в ином виде представляется нам вся греческая жизнь, иначе представляется человек того времени и сочетавшееся с ним божественное; совершенно иначе представляется повседневная жизнь того времени и то, что можно назвать излиянием лучей божественного в повседневную жизнь, и совершенно иначе представляется вся душевная жизнь человека, жившего на почве древней Греции. Особенно ясными становятся эти вещи, если даешь этим образам воздействовать на свою душу, например, образам Гомера, Эсхила или Софокла. В сущности говоря, они могут стать в современной душе значительнее, жизненнее, чем образы, о которых говорит история. Если исходить из такой мысли, то на основании всего того, что дает современное образование, можно сказать себе так: чем дальше мы уходим в глубь человеческого развития, тем в большей степени человек представляется связанным со сверхчувственным, которое бросает свет в его душу и проявляет свое влияние в его душе.
Совершенно новое чувство открывается, когда не поверхностно, а основательно подходишь к греческой душе. Поэтому получается совершенно особенный результат, если отдаешься воздействию литературных произведений исторического характера, написанных в течение периода европейского развития. Историки пишут о различных временах, вплоть до римского времени, как о чем-то таком, что они осилили. Какого бы вы ни взяли историка, вы найдете, что он пользуется современными чувствами и ощущениями для всех времен, вплоть до римского периода, округляя и оживляя изображаемые им образы. Если исходишь только из исторических описаний, то греческие образы, даже относящиеся к более поздним временам, представляются как бы в виде силуэта или теневых картин. Исходя из этой мысли, попробуйте проверить это хорошенько даже на лучших исторических писателях. Образы эти не могут оживиться, не могут стать жизненными. Кто из людей, обладающих настоящим чувством, пониманием человека, твердо стоящего обеими ногами на земле, решился бы утверждать, что какому-нибудь историку удалось когда-нибудь выставить какого-нибудь Ликурга или Алкивиада в таком виде, как это, например, возможно по отношению к Цезарю?

Таинственной представляется человеческая душа, когда мы обращаем свой взор к временам Греции. Таинственной представляется она взору, если он хочет охватить ее только обыденным сознанием. И только тот получает правильное ощущение, кто ощущает это таинственное. Тут можно, конечно, поставить вопрос: что ощущала бы греческая душа по отношению к столь многому, вызывающему такую полноту ощущений и полноту понимания у европейской души? Возьмем раннюю греческую душу. При помощи того, что нам дает Теософия, попробуем проникнуть в чувства этой греческой души. Спросим себя, что почувствовала бы греческая душа по отношению к образам и представлениям, связанным с грехопадением или с развитием и изображениями древней истории, которые являются столь понятными европейской душе более позднего времени?
События в раю, все происшествия более позднего времени, изображаемые в Ветхом Завете, — все это было бы весьма чуждо греческой душе, столь же чуждо, как чужда сама греческая душа современным людям. Искушение в раю, история Адама и Евы, как они жили, например, в средние века или в новое время — все это можно мысленно вложить в греческую душу так, чтобы она это всецело поняла, поняла так, чтобы это можно было назвать пониманием. Поэтому и необходимо, чтобы мы сперва так подготавливали нашу душу, чтобы это совершенно иного рода время сделалось снова понятным для нас. Когда мы все это по-настоящему обдумываем, тогда мы только полностью ощущаем, что нам, собственно, принесло новейшее время.

Когда в последнее воскресенье опустился занавес после последней сцены Элевсинской мистерии, мне пришла в голову такая мысль: как мы должны быть благодарны, что имеем возможность обращать душу и взоры на процессы, характеризующие эту греческую душу в ее ощущениях и переживаниях, а также, что мы в состоянии располагать в зрительном зале душами для созерцания всего этого, у которых возникает мысль, что в процессе человеческой земной эволюции при переходе от эпохи к эпохе человеческая душа меняла форму и научилась совершенно иначе ощущать и свое окружение, и свою собственную жизнь. В течение ряда лет мы стремились понять, как жили человеческие души в начале земного развития, когда внешняя телесность и, вместе с тем, внутренняя душевная жизнь были совершенно иными, чем впоследствии.
Мы старались понять, как человеческие души жили в атлантическое время и в послеатлантическое, и перед нами открылась возможность сказать: «О человеческая душа, сколь многообразно изживала она в нас свою жизнь! Душа, находящаяся в нас, прошедшая целый ряд воплощений не для того, чтобы переживать все одно и то же, а чтобы постоянно переживать все новое, сколь многообразным способом изживала она себя в нас! Итак, попытаемся, сидя в зрительном зале, забыть то, что нас непосредственно связывает с нашим временем, и без каких-либо предвзятых мыслей воспринять объективно то, что в совершенно иные отдаленные времена души именно душевно называли своей собственностью. Не следует прибегать при этом к рассудку — надо лишь отдаться непосредственному ощущению, и тогда окажется, что процессы, которые развертываются в реконструированной Элевсинской мистерии, заключают в себе все то, что разнообразнейшим образом пережили души людей, начиная с самых темных низов до духовного света, от ощущения страдания до блаженства.

И тогда совершенно просто, наивно, непредвзято, но зато, может быть, тем вернее в нас проявляется чувство того, что испытывал грек, когда произносил такие имена, возникали такие представления, как Деметра, Персефона, Дионис. Когда в нас пробуждаются эти представления, то появляется возможность возникновения изнутри перед нашей душой целых мифов. Будучи людьми, мы живем во внешнем физическом мире. Мы знакомимся с ним при помощи наших чувств, при помощи душевных переживаний и при помощи переживаний нашего рассудка и ума. В настоящее время мы чувствуем нашу душу совершенно особенным образом независимой от внешней жизни окружающей нас природы и от всего того, что в природе скрывается. В такой форме, как человек ощущает все это в настоящее время, греческая душа не могла бы ощущать. Отчуждение от природы, мысль, что надо покинуть чувственный мир для того, чтобы проникнуть вверх, в духовные миры, была бы греку еще непонятной.
По-своему, однако, грек чувствовал, что существует большое различие, значительный разрыв между тем, что во внутреннем человека можно назвать духом, и тем, что можно назвать душой, всем духовным и всем душевным. Каждое из этих слов вызывает в человеке переживание: две различные и, вместе с тем, тесно примыкающие друг к другу области — душевное и духовное. Когда мы обращаем свой взор на сцену тотчас в начале представления, то видим Деметру, стоящую в гордой непорочности перед Персефоной, убеждающую ее не вкушать плодов, которые может дать Эрос; когда мы обращаем взгляд на эту Деметру, то видим в ней все, что человек называет духовным, о чем он говорил: «Он принимает в этом участие как дух». Но вместе с тем он видит также, как в пределах земного мира это духовное соединено с самым чувственным, с самым материальным. Деметра — богиня, производительница полевых плодов и представительница внешнего благоустройства и морального порядка в человечестве — человеческий дух, непорочно и гордо противостоящий многому, обычно живущему в человеке, но тесно связанный с внешним чувственным миром и пронизывающий его, — таковой стоит перед нами Деметра.

Персефона встает перед нашим внутренним взором как нечто, пробуждающее в нашей душе представление о душевном, связанном с индивидуальной жизнью человека, благодаря тому, что человек испытывает земные страдания и земные радости. Если душа хочет себе представить то, что живет в Персефоне, то должна чувствовать свою связь со всем тем, что молниеносно пронизывает земные страдания и земные радости. Персефона — всецело душа. Деметра — всецело человеческий дух. И когда мы отдаемся воздействию на нас Элевсинской мистерии и основные ноты, зазвучавшие при первом же разговоре Деметры и Персефоны продолжают звучать в нас, переплетаются друг с другом и снова обнаруживаются и в конце концов подходят к образу Диониса — как мы тогда находим себя всецело в Дионисе! Как все то, что в нас оживляется Деметрой и Персефоной, живет вместе с тем в Дионисе! И в последней сцене мы видим стремление человеческой души гармонически слить все душевное с духовным.
Это всецело дионическое явление — от жизненной темноты к духовному свету! Я не комментирую, я не расцениваю художественного произведения, я лишь стараюсь выразить в словах те ощущения, которые могут вскрыть в человеке интимные душевные тайны, когда он видит, как перед ним развертывается Элевсинская мистерия. Никогда не придет мне в голову сказать: «Деметра олицетворяет или символизирует первоначальную форму человеческого духа, а Персефона — человеческую душу». Это было бы насилием над пластичностью художественного произведения, это значило бы применять жесткие понятия к тому, что живет в художественном произведении, подобно тому, как живут сами люди или другие существа. Однако то, что мы смеем испытывать, что мы можем ощущать в связи с душевными тайнами, о том мы смеем и говорить. А теперь воздвигнем перед собой две картины. Поставим перед своей душой позднейшее европейское сознание, которое начинает раскрываться только теперь, в наше время, и будет воплощением тех форм, на которые ему указывает теософия.
Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy
- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky
Как я это сделал в начале нашего мюнхенского цикла лекций, так я позволю себе и на этот раз, пользуясь первым часом лекций, сделать своего рода вступление к тому, что предполагаю сообщить в следующие дни. Первая мысль, которая появится у вас в начале нашего цикла, будет, может быть, связана с тем, с чего мы начали именно этот мюнхенский цикл несколько лет тому назад, а именно — с нашими художественными выступлениями. И если мне самому позволено будет выразить мысль, которая наполняет мою душу в связи с этим обстоятельством, то это будет мысль глубочайшего удовлетворения, что как в прошлом году, так и в этот раз мы смогли начать выступления реконструкцией Элевсинских мистерий.

И я говорю и особенно подчеркиваю, что в связи с этим мюнхенским циклом лекций мне это дает величайшее удовлетворение. Так как в этом году нас порадовали более широким посещением, чем в прошлом году, то не лишним будет, пожалуй, пользуясь этим случаем, повторить те несколько слов, которые я уже часто позволял себе высказывать именно здесь, в Мюнхене. То, что связано с этой Элевсинской мистерией, стоит в тесной внутренней связи с теми стремлениями и исканиями, которые мы здесь, в среднеевропейских странах, в течение уже многих лет называли в качестве главного интереса наших исканий.
Мы начали наш цикл перед очень маленьким кругом лиц, перед кругом, из которого теперь, собственно, только немногие, весьма немногие, остались верными нашему течению. Мы начали много лет назад в Берлине, примыкая непосредственно к тому, что было сделано нашим высокоуважаемым Эдуардом Шюре для теософского движения в деле реконструкции Элевсинской мистерии и изображения посвящения, посвятительных принципов самых различных времен и народов. Этим мы, так сказать, сделали своего рода вступление к нашему теософскому движению. И теперь, после ряда лет, в течение которых мы имели возможность сценически воспроизводить здесь, в Мюнхене, многое из того, что проистекло из души Э. Шюре, мы позволяем себе рассматривать то, что смогли сделать как своего рода закрепление того, что сочеталось с ощущениями и мыслями в нашем небольшом кружке, в связи именно с этой исходной точкой наших стремлений-исканий.

И если бы я хотел охарактеризовать то, что с этим связано, то я бы сказал так: «Из того чисто спиритуального, действенно спиритуального способа, как эти вещи проявлялись перед нашей душой, вытекала внутренняя уверенность, внутреннее доверие, которые давали нам возможность сказать: если наряду с тем, что имеется в нашей душе в отношении теософских стремлений, мы дадим доступ в нашу душу и этим чувствам и ощущениям, то можем надеяться, что, по крайней мере, хоть немногое нам удастся сделать». Это нам говорили вначале сами вещи, это нам говорили их глубоко проникающие в духовное способы проявления и еще, так сказать, протекшие с той поры годы. Какая вера могла быть у нас тогда в начале и в течение последующих лет? Важность момента (я подразумеваю «момента» в мировом историческом отношении) в деле развития человечества — вот вопрос, который встал перед нашей душой.
И перед нашей душой встала мысль, что для эволюции человечества является совершенно закономерным, что в наше время в человеческие души стремятся проникнуть новые силы, и именно силы духовной жизни, если эти души хотят встретить те требования, которые настоящее и ближайшее будущее время предъявят к их внутреннему. Я хочу в связи с этим указать на нечто личное — что для меня, однако, не является личным. Многие годы до того, как мы приступили к нашему теософскому движению, я неоднократно имел случаи беседовать о многих душевных вопросах с вышедшим уже в высшие миры немецким историком культуры Германом Гриммом. Во время прогулок от Вейсера в Тифурт, а также и в Берлине, было высказано много мыслей о тех требованиях, которые наше время предъявляет к духовной жизни, о том, что в соответствии с природой необходимо нашему времени, и о том, как в процессе европейского развития человечество занималось поисками своих целей и старалось разобраться в своей душевной жизни.

Во время разговоров с этим столь интересующимся всеми вопросами духовной жизни Запада Г. Гриммом одна мысль всплывала постоянно: какая имеется у европейского человечества возможность смотреть назад — на ряд протекших столетий или на последние два тысячелетия? Какая у него, в сущности, возможность смотреть так, чтобы европейский человек, смотря на свою душу и испытывая ее потребность, задался бы вопросом: «Что доступно моему пониманию, что мне понятно из происходящего вокруг человеческого, потребного для моей душевной жизни?» — чтобы европейский человек мог при этом сказать: «Как ни непонятно весьма многое из частностей жизни, однако кое-что я могу связать с тем, что сам переживаю, если с точки зрения истории поставлю новые времена перед своей душой». Так, даже те весьма сложные обстоятельства, которые наблюдались в Римской империи во времена Цезаря или даже в период республики, представляются, можно сказать, понятными европейскому сознанию нового времени.
Когда современный человек хочет понять эти души, то он все же может в них разобраться, хотя они и далеко отстоят от того, что он сам может чувствовать и мыслить. Совершенно иначе обстоит дело, когда душа оглядывается на древнюю Грецию. Только если не вдаваться слишком глубоко, если не проникаться слишком глубоко тем, что можно назвать человеческим рассудком, то можно сказать, что современному человеку греческий дух (Griechenfum) может быть столь же понятным, как римский дух (Romenfum) и последующие времена. Когда, отступая назад, доходишь до Греции и открываешь свою душу тому, что сообщается в различных исторических трудах, то начинается нечто непонятное. И мне хотелось бы в качестве безусловно ясного и понятного привести те слова, которые часто говорил Г. Гримм: «Такой человек, как Алкивиад, для нас настоящий сказочный принц по сравнению с Цезарем или с теми, которые жили во времена Цезаря.

Совершенно в ином виде представляется нам вся греческая жизнь, иначе представляется человек того времени и сочетавшееся с ним божественное; совершенно иначе представляется повседневная жизнь того времени и то, что можно назвать излиянием лучей божественного в повседневную жизнь, и совершенно иначе представляется вся душевная жизнь человека, жившего на почве древней Греции. Особенно ясными становятся эти вещи, если даешь этим образам воздействовать на свою душу, например, образам Гомера, Эсхила или Софокла. В сущности говоря, они могут стать в современной душе значительнее, жизненнее, чем образы, о которых говорит история. Если исходить из такой мысли, то на основании всего того, что дает современное образование, можно сказать себе так: чем дальше мы уходим в глубь человеческого развития, тем в большей степени человек представляется связанным со сверхчувственным, которое бросает свет в его душу и проявляет свое влияние в его душе.
Совершенно новое чувство открывается, когда не поверхностно, а основательно подходишь к греческой душе. Поэтому получается совершенно особенный результат, если отдаешься воздействию литературных произведений исторического характера, написанных в течение периода европейского развития. Историки пишут о различных временах, вплоть до римского времени, как о чем-то таком, что они осилили. Какого бы вы ни взяли историка, вы найдете, что он пользуется современными чувствами и ощущениями для всех времен, вплоть до римского периода, округляя и оживляя изображаемые им образы. Если исходишь только из исторических описаний, то греческие образы, даже относящиеся к более поздним временам, представляются как бы в виде силуэта или теневых картин. Исходя из этой мысли, попробуйте проверить это хорошенько даже на лучших исторических писателях. Образы эти не могут оживиться, не могут стать жизненными. Кто из людей, обладающих настоящим чувством, пониманием человека, твердо стоящего обеими ногами на земле, решился бы утверждать, что какому-нибудь историку удалось когда-нибудь выставить какого-нибудь Ликурга или Алкивиада в таком виде, как это, например, возможно по отношению к Цезарю?

Таинственной представляется человеческая душа, когда мы обращаем свой взор к временам Греции. Таинственной представляется она взору, если он хочет охватить ее только обыденным сознанием. И только тот получает правильное ощущение, кто ощущает это таинственное. Тут можно, конечно, поставить вопрос: что ощущала бы греческая душа по отношению к столь многому, вызывающему такую полноту ощущений и полноту понимания у европейской души? Возьмем раннюю греческую душу. При помощи того, что нам дает Теософия, попробуем проникнуть в чувства этой греческой души. Спросим себя, что почувствовала бы греческая душа по отношению к образам и представлениям, связанным с грехопадением или с развитием и изображениями древней истории, которые являются столь понятными европейской душе более позднего времени?
События в раю, все происшествия более позднего времени, изображаемые в Ветхом Завете, — все это было бы весьма чуждо греческой душе, столь же чуждо, как чужда сама греческая душа современным людям. Искушение в раю, история Адама и Евы, как они жили, например, в средние века или в новое время — все это можно мысленно вложить в греческую душу так, чтобы она это всецело поняла, поняла так, чтобы это можно было назвать пониманием. Поэтому и необходимо, чтобы мы сперва так подготавливали нашу душу, чтобы это совершенно иного рода время сделалось снова понятным для нас. Когда мы все это по-настоящему обдумываем, тогда мы только полностью ощущаем, что нам, собственно, принесло новейшее время.

Когда в последнее воскресенье опустился занавес после последней сцены Элевсинской мистерии, мне пришла в голову такая мысль: как мы должны быть благодарны, что имеем возможность обращать душу и взоры на процессы, характеризующие эту греческую душу в ее ощущениях и переживаниях, а также, что мы в состоянии располагать в зрительном зале душами для созерцания всего этого, у которых возникает мысль, что в процессе человеческой земной эволюции при переходе от эпохи к эпохе человеческая душа меняла форму и научилась совершенно иначе ощущать и свое окружение, и свою собственную жизнь. В течение ряда лет мы стремились понять, как жили человеческие души в начале земного развития, когда внешняя телесность и, вместе с тем, внутренняя душевная жизнь были совершенно иными, чем впоследствии.
Мы старались понять, как человеческие души жили в атлантическое время и в послеатлантическое, и перед нами открылась возможность сказать: «О человеческая душа, сколь многообразно изживала она в нас свою жизнь! Душа, находящаяся в нас, прошедшая целый ряд воплощений не для того, чтобы переживать все одно и то же, а чтобы постоянно переживать все новое, сколь многообразным способом изживала она себя в нас! Итак, попытаемся, сидя в зрительном зале, забыть то, что нас непосредственно связывает с нашим временем, и без каких-либо предвзятых мыслей воспринять объективно то, что в совершенно иные отдаленные времена души именно душевно называли своей собственностью. Не следует прибегать при этом к рассудку — надо лишь отдаться непосредственному ощущению, и тогда окажется, что процессы, которые развертываются в реконструированной Элевсинской мистерии, заключают в себе все то, что разнообразнейшим образом пережили души людей, начиная с самых темных низов до духовного света, от ощущения страдания до блаженства.

И тогда совершенно просто, наивно, непредвзято, но зато, может быть, тем вернее в нас проявляется чувство того, что испытывал грек, когда произносил такие имена, возникали такие представления, как Деметра, Персефона, Дионис. Когда в нас пробуждаются эти представления, то появляется возможность возникновения изнутри перед нашей душой целых мифов. Будучи людьми, мы живем во внешнем физическом мире. Мы знакомимся с ним при помощи наших чувств, при помощи душевных переживаний и при помощи переживаний нашего рассудка и ума. В настоящее время мы чувствуем нашу душу совершенно особенным образом независимой от внешней жизни окружающей нас природы и от всего того, что в природе скрывается. В такой форме, как человек ощущает все это в настоящее время, греческая душа не могла бы ощущать. Отчуждение от природы, мысль, что надо покинуть чувственный мир для того, чтобы проникнуть вверх, в духовные миры, была бы греку еще непонятной.
По-своему, однако, грек чувствовал, что существует большое различие, значительный разрыв между тем, что во внутреннем человека можно назвать духом, и тем, что можно назвать душой, всем духовным и всем душевным. Каждое из этих слов вызывает в человеке переживание: две различные и, вместе с тем, тесно примыкающие друг к другу области — душевное и духовное. Когда мы обращаем свой взор на сцену тотчас в начале представления, то видим Деметру, стоящую в гордой непорочности перед Персефоной, убеждающую ее не вкушать плодов, которые может дать Эрос; когда мы обращаем взгляд на эту Деметру, то видим в ней все, что человек называет духовным, о чем он говорил: «Он принимает в этом участие как дух». Но вместе с тем он видит также, как в пределах земного мира это духовное соединено с самым чувственным, с самым материальным. Деметра — богиня, производительница полевых плодов и представительница внешнего благоустройства и морального порядка в человечестве — человеческий дух, непорочно и гордо противостоящий многому, обычно живущему в человеке, но тесно связанный с внешним чувственным миром и пронизывающий его, — таковой стоит перед нами Деметра.

Персефона встает перед нашим внутренним взором как нечто, пробуждающее в нашей душе представление о душевном, связанном с индивидуальной жизнью человека, благодаря тому, что человек испытывает земные страдания и земные радости. Если душа хочет себе представить то, что живет в Персефоне, то должна чувствовать свою связь со всем тем, что молниеносно пронизывает земные страдания и земные радости. Персефона — всецело душа. Деметра — всецело человеческий дух. И когда мы отдаемся воздействию на нас Элевсинской мистерии и основные ноты, зазвучавшие при первом же разговоре Деметры и Персефоны продолжают звучать в нас, переплетаются друг с другом и снова обнаруживаются и в конце концов подходят к образу Диониса — как мы тогда находим себя всецело в Дионисе! Как все то, что в нас оживляется Деметрой и Персефоной, живет вместе с тем в Дионисе! И в последней сцене мы видим стремление человеческой души гармонически слить все душевное с духовным.
Это всецело дионическое явление — от жизненной темноты к духовному свету! Я не комментирую, я не расцениваю художественного произведения, я лишь стараюсь выразить в словах те ощущения, которые могут вскрыть в человеке интимные душевные тайны, когда он видит, как перед ним развертывается Элевсинская мистерия. Никогда не придет мне в голову сказать: «Деметра олицетворяет или символизирует первоначальную форму человеческого духа, а Персефона — человеческую душу». Это было бы насилием над пластичностью художественного произведения, это значило бы применять жесткие понятия к тому, что живет в художественном произведении, подобно тому, как живут сами люди или другие существа. Однако то, что мы смеем испытывать, что мы можем ощущать в связи с душевными тайнами, о том мы смеем и говорить. А теперь воздвигнем перед собой две картины. Поставим перед своей душой позднейшее европейское сознание, которое начинает раскрываться только теперь, в наше время, и будет воплощением тех форм, на которые ему указывает теософия.
Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy
- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky